– Нет уж, Александр Сергеевич, теперь ни за что не отделаетесь обещаниями, – говорила она, крепко ухватив поэта за руку, – не выпущу, пока не напишете. Я все приготовила, и бумагу, и чернила: садитесь к столику и напишите.
Пушкин видит, что попал в капкан.
«Удружу же ей, распотешу ее», – подумал поэт и сел писать. Стихи были мигом готовы, и вот именно какие:
Никто-не знает, где он рос,
Но в службу поступил капралом;
Французским чем-то ранен в нос,
И умер генералом!
– Что было с ее превосходительством после того, как она сгоряча прочла стихи вслух – не знаю, – рассказывает поэт, – потому что, передав их, я счел за благо проскользнуть незамеченным к двери и уехать подобру-поздорову.
Но с этих пор генеральша оставила в покое поэта.
Во время пребывания Пушкина в Оренбурге, в 1836 году, один тамошний помещик приставал к нему, чтобы он написал ему стихи в альбом. Поэт отказывался. Помещик выдумал стратагему, чтобы выманить у него несколько строк.
Он имел в своем доме хорошую баню и предложил ее к услугам дорогого гостя.
Пушкин, выходя из бани, в комнате для одеванья и отдыха нашел на столе альбом, перо и чернильницу.
Улыбнувшись шутке хозяина, он написал ему в альбом: «Пушкин был у А-ва в бане».
Дельвиг, ближайший друг Пушкина, имел необыкновенную наклонность всегда и везде резать правду, притом вовсе не обращая внимания на окружающую обстановку, при которой не всегда бывает удобно высказывать правду громко.
Однажды у Пушкина собрались близкие его друзья и знакомые. Выпито было изрядно. Разговор коснулся любовных похождений Пушкина, и Дельвиг, между прочим, сообщил вслух якобы правду, что А.С. был в слишком интимных отношениях с одной молодой графиней, тогда как поэт относился к ней только с уважением.
– Мой девиз – резать правду! – громко закончил Дельвиг.
Пушкин становится в позу и произносит следующее:
– Бедная, несчастная правда! Скоро совершенно ее не будет существовать: ее окончательно зарежет Дельвиг.
Однажды в приятельской беседе один знакомый Пушкину офицер, некий Кандыба, спросил его:
– Скажи, Пушкин, рифму на рак и рыба.
– Дурак Кандыба, – отвечал поэт.
– Нет, не то, – сконфузился офицер. – Ну, а рыба и рак?
– Кандыба дурак! – подтвердил Пушкин. Картина. Общий смех.
Известно, что в давнее время должность обер-прокурора считалась доходною, и кто получал эту должность, тот имел всегда в виду поправить свои средства. Вот экспромт по этому случаю, сказанный Пушкиным.
Сидит Пушкин у супруги обер-прокурора. Огромный кот лежит возле него на кушетке. Пушкин его гладит, кот выражает удовольствие мурлыканьем, а хозяйка пристает с просьбою сказать экспромт.
Шаловливый молодой поэт, как бы не слушая хозяйки, обратился к коту:
Кот-Васька плут,
Кот-Васька вор,
Ну, словно обер-прокурор.
Спросили у Пушкина на одном вечере про барыню, с которой он долго разговаривал, как он ее находит, умна ли она?
– Не знаю, – отвечал Пушкин, очень строго и без желания поострить, – ведь я с ней говорил по-французски.
Тетушка Прасковья Александровна (Осипова) сказала ему (А.С. Пушкину) однажды: «Что уж такого умного в стихах «Ах, тетушка, ах, Анна Львовна»? а Пушкин на это ответил такой оригинальной и такой характерной для него фразой: «Надеюсь, сударыня, что мне и барону Дельвигу дозволяется не всегда быть умными».
Однажды Пушкин между приятелями сильно русофильствовал и громил Запад. Это смущало Александра Тургенева, космополита по обстоятельствам, а частью и по наклонности. Он горячо оспаривал мнения Пушкина; наконец не выдержал и сказал ему: «А знаешь ли что, голубчик, съезди ты хоть в Любек». Пушкин расхохотался, и хохот обезоружил его.
Нужно при этом напомнить, что Пушкин не бывал никогда за границею, что в то время русские путешественники отправлялись обыкновенно с любекскими пароходами и что Любек был первый иностранный город, ими посещаемый.
(Пушкин) жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок.
– Как ты здесь? – спросил М.Ф. Орлов у Пушкина, встретясь с ним в Киеве.
– Язык и до Киева доведет, – отвечал Пушкин.
– Берегись! Берегись, Пушкин, чтобы не услали тебя за Дунай!
– А может быть, и за Прут!
Пушкин говорил про Николая Павловича: «Хорош-хорош, а на 30 лет дураков наготовил».
Пушкин говаривал про Д.В. Давыдова: «Военные уверены, что он отличный писатель, а писатели про него думают, что он отличный генерал».
У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал: «В другой раз не станут просить».
Это было на новоселья Смирдина. Обед был на славу: Смирдин, знаете, ничего в этом не смыслит; я (Н.И. Греч), разумеется, велел ему отсчитать в обеденный бюджет необходимую сумму и вошел в сношение с любезнейшим Дюмэ. Само собою разумеется, обед вышел на славу, прелесть! Нам с Булгариным привелось сидеть так, что между нами сидел цензов Василий Николаевич Семенов, старый лицеист, почти однокашник Александра Сергеевича. Пушкин на этот раз был как-то особенно в ударе, болтал без умолку острил преловко и хохотал до упаду. Вдруг, заметив, что Семенов сидит между нами, двумя журналистами, которые, правду сказать, за то, что не дают никому спуску, слывут в публике за разбойников, крикнул с противоположной стороны стола, обращаясь к Семенову: «Ты, брат Семенов, сегодня словно Христос на горе! Голгофе».
Пушкин спрашивал приехавшего в Москву старого; товарища по Лицею про общего приятеля, а также: сверстника-лицеиста (М.Л. Яковлева), отличного мимика и художника по этой части: «А как он теперь лицедействует и что представляет?» – «Петербургское; наводнение». – «И что же?» – «Довольно похоже», – отвечал тот.
Сарказмы Лермонтова
Как скоро наступало время ложиться спать, Лермонтов собирал товарищей в свой номер; один на другого садились верхом, сидящий кавалерист покрывал и себя, и лошадь свою простынёй, а в руке каждый всадник держал по стакану воды (эту конницу Лермонтов называл «Нумидийским эскадроном»). Выжидали время, когда обречённые жертвы заснут; по данному сигналу эскадрон трогался с места в глубокой тишине, окружал постель несчастного и, внезапно сорвав с него одеяло, каждый выливал на него свой стакан воды. Вслед за этим действием кавалерия трогалась с правой ноги в галоп обратно в свою камеру. Можно себе представить испуг и неприятное положение страдальца, вымоченного с головы.
Однажды он явился на развод с маленькою, чуть ли не детскою игрушечною саблею, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича, который тут же дал поиграть ею маленьким великим князьям, Николаю и Михаилу Николаевичам, приведённым посмотреть на развод, а Лермонтова приказал выдержать на гауптвахте. После этого Лермонтов завёл себе саблю больших размеров, которая, при его малом росте, казалась ещё громаднее и, стуча о камень или мостовую, производила ужасный шум, что было не в обычае у благовоспитанных гвардейских кавалеристов, носивших оружие своё с большою осторожностью, не позволяя ему греметь. За эту несоразмерную саблю Лермонтов опять-таки попал на гауптвахту.
Михаил Лермонтов
Точно так же великий князь Михаил Павлович с бала, даваемого царскосельскими дамами офицерам лейб-гусарского и кирасирского полков, послал Лермонтова под арест за неформенное шитьё на воротнике и обшлагах вицмундира. И не раз доставалось ему за то, что он свою форменную треугольную шляпу носил «с поля», что преследовалось. Впрочем, арестованные жили на гауптвахтах весело. К ним приходили товарищи, устраивались пирушки, и лишь при появлении начальства бутылки и снадобья исчезали при помощи услужливых сторожей.
Всякий вечер после чтения затевали игры, но не шумные, чтобы не обеспокоить бабушку. Тут-то отличался Лермонтов. Один раз он предложил нам сказать всякому из присутствующих, в стихах или в прозе, что-нибудь такое, что бы приходилось кстати. У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык, и мы, хотя с трепетом, но согласились выслушать его приговоры…
Ещё была тут одна барышня, соседка Лермонтова по Чембарской деревне, и упрашивала его не терять слов для неё и для воспоминания написать ей хоть строчку правды для её альбома. Он ненавидел попрошаек и, чтоб отделаться от её настойчивости, сказал:
– Ну хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду.
Соседка поспешно принесла бумагу и перо, он начал:
«Три грации…»
Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула:
– Михаил Юрьевич, без комплиментов, я правды хочу.
– Не тревожьтесь, будет правда, – отвечал он и продолжал:
«Три грации считались в древнем мире,
Родились вы… всё три, а не четыре».
За такую сцену можно было бы платить деньги; злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слёзы воспетой и утешения… всё представляло комическую картину…