Юмор русских писателей — страница 9 из 25

Я до сих пор не дозналась, Лермонтова ли эта эпиграмма или нет.

4. Лермонтов не был гурманом

Ещё очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел, телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он споривал с нами почти до слёз, стараясь убедить нас в утончённости своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день после долгой прогулки верхом велели мы напечь к чаю булочек с опилками! И что же? Мы вернулись домой утомлённые, разгорячённые, голодные, с жадностию принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью, но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут не на шутку взбесился он, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным.

5. Шалун

Он был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины между серьёзными занятиями и чтениями, и такими шалостями, какие могут придти в голову разве только 15‑тилетнему школьнику мальчику; например, когда к обеду подавали блюдо, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал всё кушанье и часто оставлял всех нас без обеда.

Раз какой-то проезжий стихотворец пришёл к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре между прочим сказал, что он едет из России и везёт с собой бочёнок свежепросольных огурцов, большой редкости на Кавказе; тогда Лермонтов предложил ему придти на его квартиру, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и покуда автор всё более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель Лермонтов скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощанья от неумолимого чтеца-стихотворца.

Обедая каждый день в пятигорской гостинице, он выдумал ещё следующую проказу. Собирая столовые тарелки, он сухим ударом в голову слегка их надламывал, но так, что образовывалась только едва заметная трещина, а тарелка держалась крепко, покуда не попадала при мытье посуды в горячую воду; тут она разом расползалась, и несчастные служители вынимали из лахани вместо тарелок груды лома и черепков. Разумеется, что эта шутка не могла продолжаться долго; и Лермонтов поспешил сам заявить хозяину о своей виновности и невинности прислуги и расплатился щедро за свою забаву.

Лермонтов разыгрывал не только товарищей по полку и светских знакомых. Друзьям по литературной деятельности и читателям доставалось не меньше. Евдокия Ростопчина писала Александру Дюма-старшему:

Однажды он объявил, что прочитает нам новый роман под заглавием «Штос», причём он рассчитал, что ему понадобится, по крайней мере, четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати: наконец Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, и затем начинается чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради была белая бумага. Роман на этом остановился и никогда не был окончен.

6

Раз утром Лермонтов привез Краевскому свое стихотворение:

«Есть речи – значенье

Темно иль ничтожно».

Прочел и спросил:

– Ну, что, годится?

– Еще бы! Дивная вещь! Превосходно! Но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…

– Что такое? –  спросил с беспокойством Лермонтов.

«Из пламя и света

Рожденное слово»…

– Это неправильно, не так, –  возразил Краевский, –  по-настоящему, по грамматике, надо сказать «из пламени и света…»

– Да если этот пламень не укладывается в стих?.. Это вздор, ничего, –  ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности, а у Пушкина их много… Однако… дайте я попробую переделать этот стих.

Он взял листок со стихами, подошел к высокому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался… Так прошло минут пять, наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:

– Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук…

7

Однажды Лермонтов был у Краевского в сильном волнении. Он был взбешен за напечатание, без его спроса, «Казначейши» в «Современнике», издававшемся Плетневым. Он держал тоненькую розовую книжечку «Современника» в руках и покушался было разодрать ее, но Краевский не допустил его до этого.

– Это черт знает, что такое! Позволительно ли делать такие вещи? –  говорил Лермонтов, размахивая книжечкою… –  Это ни на что не похоже!

Он подсел к столу, взял толстый, красный карандаш и на обертке «Современника», где была напечатана его «Казначейша», набросал какую-то карикатуру.

8

Однажды, во время стоянки, Лермонтов предложил находящимся в отряде Льву Пушкину, Глебову, Палену, Сергею Долгорукову, Баумгартену и некоторым другим пойти поужинать за черту лагеря. Это было небезопасно и собственно даже запрещено. Неприятель окружал лагерь и выслеживал неосторожно от него удалявшихся. Взяли с собой денщиков, расположились в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что, наперед избрал место, выставил часовых и указывал на одного казака, фигура которого виднелась сквозь вечерний туман. Огонь был разведен с предосторожностями, причем особенно желали сделать его незаметным со стороны лагеря. Небольшая группа смельчаков пила и ела, разговаривая о возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами, причем не обходилось без резких насмешек на разных известных всем присутствующим личностей. Особенно в ударе и веселье был Лермонтов, так что от слов его покатывались со смеху, забывая всякую предосторожность. Однако, все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им чучело. Таким образом, оказалось, что все пировали без всякого прикрытия, и, следовательно, подвергались великой опасности, которую сознавал только Лермонтов.

Николай Васильевич Гоголь

Кто создал современный российский юмор?

В значительной степени – писатели, успешно писавшие для театра. Денис Фонвизин и Николай Гоголь. По их пьесам «Бригадир», «Недоросль», «Ревизор» и «Женитьба» несколько поколений учились шутить. Обратимся к воспоминаниям о юморе Николая Васильевича Гоголя.


Николай Гоголь


Павел Анненков:

Юмор занимал в жизни Гоголя столь же важное место, как и в его созданиях: он служил ему поправкой мысли, сдерживал ее порывы и сообщал ей настоящий признак истины – меру.

Сергей Аксаков:

Вообще в его шутках было очень много оригинальных приемов, выражений, складу и того особенного юмора, который составляет исключительную собственность малороссов; передать их невозможно. Впоследствии бесчисленными опытами убедился я, что повторение гоголевых слов, от которых слушатели валялись со смеху, когда он сам их произносил, – не производило ни малейшего эффекта, когда говорил их я или кто-нибудь другой.

Тимофей Пащенко:

Вот некоторые из оригинальностей Гоголя. Гимназия высших наук князя Безбородко разделялась на три музея, или отделения, в которые входили и выходили мы попарно; так водили нас и на прогулки. В каждом музее был свой надзиратель. В третьем музее надзиратель был немец, З<ельднер>, безобразный, неуклюжий и антипатичный донельзя: высокий, сухопарый, с длинными, тонкими и кривыми ногами, почти без икр; лицо его как-то уродливо выдавалось вперед и сильно смахивало на свиное рыло… длинные руки болтались как будто привязанные; сутуловатый, с глуповатым выражением бесцветных и безжизненных глаз и с какою-то странной прическою волос. Зато же длинными кривушами своими Зельднер делал такие гигантские шаги, что мы и не рады были им. Чуть что, он и здесь: раз, два, три, и Зельднер от передней пары уже у задней; ну просто не дает нам хода. Вот задумал Гоголь умерить чрезмерную прыткость этого цыбатого (длинноногого) немца и сочинил на Зельднера следующее четырехстишие:

Гицель – морда поросяча,

Журавлини ножки;

Той же чортик, що в болоти,

Тилько приставь рожки!

Идем, Зельднер – впереди; вдруг задние пары запоют эти стихи – шагнет он, и уже здесь. «Хто шмела петь, што пела?» Молчание, и глазом никто не моргнет. Там запоют передние пары – шагает Зельднер туда – и там тоже; мы вновь затянем – он опять к нам, и снова без ответа. Потешаемся, пока Зельднер шагать перестанет, идет уже молча и только оглядывается и грозит пальцем. Иной раз не выдержим и грохнем со смеху. Сходило хорошо. Такая потеха доставляла Гоголю и всем нам большое удовольствие и поумерила гигантские шаги Зельднера. Был у нас товарищ Р<иттер>, большого роста, чрезвычайно мнительный и легковерный юноша, лет восемнадцати. У Риттера был свой лакей, старик Семен. Заинтересовала Гоголя чрезмерная мнительность товарища, и он выкинул с ним такую штуку: «Знаешь, Риттер, давно я наблюдаю за тобою и заметил, что у тебя не человечьи, а бычачьи глаза… но все еще сомневался и не хотел говорить тебе, а теперь вижу, что это несомненная истина – у тебя бычачьи глаза…»

Подводит Риттера несколько раз к зеркалу, тот пристально всматривается, изменяется в лице, дрожит, а Гоголь приводит всевозможные доказательства и наконец совершенно уверяет Риттера, что у него бычачьи глаза.

Дело было к ночи: лег несчастный Риттер в постель, не спит, ворочается, тяжело вздыхает, и все представляются ему собственные бычачьи глаза. Ночью вдруг вскакивает с постели, будит лакея и просит зажечь свечу; лакей зажег. «Видишь, Семен, у меня бычачьи глаза…» Подговоренный Гоголем лакей отвечает: «И впрямь, барин, у вас бычачьи глаза! Ах, боже мой! Это Н.В. Гоголь сделал такое наваждение…» Риттер окончательно упал духом и растерялся. Вдруг поутру суматоха. «Что такое?» – «Риттер сошел с ума! Помешался на том, что у него бычачьи глаза!..» – «Я еще вчера заметил это», – говорит Гоголь с такою уверенностью, что трудно было и не поверить. Бегут и докладывают о несчастье с Риттером директору Орлаю; а вслед бежит и сам Риттер, входит к Орлаю и горько плачет: «Ваше превосходительство! У меня бычачьи глаза!..» Ученейший и знаменитый доктор медицины директор Орлай флегматически нюхает табак и, видя, что Риттер действительно рехнулся на бычачьих глазах, приказал отвести его в больницу. И потащили несчастного Риттера в больницу, в которой и пробыл он целую неделю, пока не излечился от мнимого сумасшествия. Гоголь и все мы умирали со смеху, а Риттер вылечился от мнительности.

Замечательная наблюдательность и страсть к сочинениям пробудилась у Гоголя очень рано и чуть ли не с первых дней поступления его в гимназию высших наук. Но при занятии науками почти не было времени для сочинений и письма. Что же делает Гоголь? Во время класса, особенно по вечерам, он выдвигает ящик из стола, в котором была доска с грифелем или тетрадка с карандашом, облокачивается над книгою, смотрит в нее и в то же время пишет в ящике, да так искусно, что и зоркие надзиратели не подмечали этой хитрости. Потом, как видно было, страсть к сочинениям у Гоголя усиливалась все более и более, а писать не было времени и ящик не удовлетворял его. Что же сделал Гоголь? Взбесился!.. Да, взбесился! Вдруг сделалась страшная тревога во всех отделениях – «Гоголь взбесился!..» Сбежались мы и видим, что лицо у Гоголя страшно исказилось, глаза сверкают каким-то диким блеском, волосы натопорщились, скрегочет зубами, пена изо рта, падает, бросается и бьет мебель – взбесился! Прибежал и флегматический директор Орлай, осторожно подходит к Гоголю и дотрагивается до плеча: Гоголь схватывает стул, взмахнул им – Орлай уходит… Оставалось одно средство: позвали четырех служащих при лицее инвалидов, приказали им взять Гоголя и отнести в особое отделение больницы. Вот инвалиды улучили время, подошли к Гоголю, схватили его, уложили на скамейку и понесли, раба Божьего, в больницу, в которой пробыл он два месяца, отлично разыгрывая там роль бешеного…

У Гоголя созрела мысль и, надо полагать, для «Вечеров на хуторе». Ему нужно было время – вот он и разыграл роль бешеного, и изумительно верно! Потом уже догадались.

Александр Данилевский:

Мы всегда ездили домой на вакации с Гоголем и с сыном моего отчима, Барановым. Помню один забавный случай с надзирателем Зельднером. Зельднер навязался ехать с нами. Коляску прислали четвероместную. Было бы место для всех, но к нам напросился еще некто Щербак (он был знаком с семейством Гоголя); он жил около Пирятина; это были довольно богатые люди. Зельднер еще сохранял тогда для нас авторитет: его присутствие нас очень стесняло. К тому же с ним было несчастье: каждый раз, когда он пускался в дорогу, с ним случалось расстройство желудка, да и в деревне жить с ним было не очень приятно. Он ехал к нам обоим, но обоим не хотелось его брать. Когда условились с ним ехать, то он пошел с нами на черный двор, где была коляска, и хотел непременно доказать, что можно ехать впятером. Наружность его была забавная, ноги циркулем. Наконец все было готово к отъезду. Накануне жена Зельднера, Марья Николаевна, напекла нам на дорогу пирожков, и на другой день, чем свет, мы должны были тронуться в путь. Но мы составили заговор – уехать раньше. На другой день утром приехавший за нами человек Гоголя, Федор, разбудил нас в музее (так назывались отделения, на которые разделялись воспитанники; их было три: старшее, среднее и младшее). Зельднер потом нас искал и ни за что не хотел поверить, что мы уехали. «А, мерзкая мальчишка!» – говорил он.

Дорога была продолжительная. Мы ехали на своих, и на третий день прибыли. Дорогой дурачились, и Гоголь выкидывал колена. Щербак был грузный мужчина с большим подбородком. Когда он, бывало, заснет, Гоголь намажет ему подбородок халвой, и мухи облепят его; ему доставался и «гусар» (гусар – это была бумажка, свернутая в трубочку). Когда кучер запрягал лошадей, то мы наводили стекло на крупы. Дорога была веселая.

Александр Стороженко:

Кто-то дернул меня за фалдочку, оглянувшись, я увидел Гоголя.

– Пойдем в сад, – шепнул он и довольно скоро пошел в диванную; я последовал за ним, и, пройдя несколько комнат, мы вышли на террасу.

Перед нами открылась восхитительная картина: по крутому склону расстилался сад; сквозь купы столетних дубов, клена виднелась глубокая долина с левадами и белыми хатами поселян-казаков, живописно раскинутыми по берегу извилистой реки; в светлых ее водах отражалась гора, вершина которой покрывалась вековым лесом. Было не более трех часов пополудни. Июльское солнце высоко стояло над горизонтом. Трава и верхи деревьев, проникнутые палящими лучами, отливались изумрудом; но там, где ложилась тень, она казалась мрачною, а из глубины леса глядела ночь. По прямому направлению лес от дома был не более полверсты, так что до нашего слуха долетали пронзительный свист иволги, воркованье горлиц и заунывное кукованье кукушки.

– Очаровательная панорама! – сказал Гоголь, любуясь местоположением. – А лес так и манит к себе: как там должно быть прохладно, привольно – не правда ли? – продолжал он, с одушевлением глядя на меня. – Знаете ли, что сделаем: мы теперь свободны часа на три; пойдемте в лес?

– Пожалуй, – отвечал я, – но как мы переберемся через реку?

– Вероятно, там отыщем челнок, а может быть, и мост есть.

Мы спустились с горы прямиком, перелезли через забор и очутились в узком и длинном переулке, вроде того, какой разделял усадьбы Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича.

– Направо или налево? – спросил я, видя, что Гоголь с нерешимостью посматривал то в ту, то в другую сторону переулка.

– Далеко придется обходить, – отвечал он.

– Что ж делать?

– Отправимся прямо.

– Через леваду?

– Да.

– Пожалуй.

На основании принятой от поляков пословицы: «шляхтич на своем огороде равен воеводе», в Малороссии считается преступлением нарушить спокойствие владельца; но я был очень сговорчив и первый полез через плетень. Внезапное наше появление произвело тревогу. Собаки лаяли, злобно кидаясь на нас, куры с криком и кудахтаньем разбежались, и мы не успели сделать двадцати шагов, как увидели высокую дебелую молодицу, с грудным ребенком на руках, который жевал пирог с вишнями и выпачкал себе лицо до ушей.

– Эй, вы, школяры! – закричала она. – Зачем? Что тут забыли? Убирайтесь, пока не досталось по шеям!

– Вот злючка! – сказал Гоголь и смело продолжал идти; я не отставал от него.

– Что ж, не слышите? – продолжала молодица, озлобляясь. – Оглохли? Вон, говорю, курохваты, а не то позову чоловика (мужа), так он вам ноги поперебивает, чтоб в другой раз через чужие плетни не лазили!

– Постой, – пробормотал Гоголь, – я тебя еще не так рассержу!

– Что вам нужно?.. Зачем пришли, ироды? – грозно спросила молодица, остановясь в нескольких от нас шагах.

– Нам сказали, – отвечал спокойно Гоголь, – что здесь живет молодица, у которой дитина похожа на поросенка.

– Что такое? – воскликнула молодица, с недоумением посматривая то на нас, то на свое детище.

– Да вот оно! – вскричал Гоголь, указывая на ребенка. – Какое сходство, настоящий поросенок!

– Удивительное, чистейший поросенок! – подхватил я, захохотав во все горло.

– Как! моя дитина похожа на поросенка! – заревела молодица, бледнея от злости. – Шибеники, чтоб вы не дождали завтрашнего дня, сто болячек вам!.. Остапе, Остапе! – закричала она, как будто ее резали. – Скорей, Остапе!.. – и кинулась навстречу мужу, который не спеша подходил к нам с заступом в руках.

– Бей их заступом! – вопила молодица, указывая на нас. – Бей, говорю, шибеников! Знаешь ли, что они говорят?..

– Чего ты так раскудахталась? – спросил мужик, остановясь. – Я думал, что с тебя кожу сдирают.

– Послушай, Остапе, что эти богомерзкие школяры, ироды, выгадывают, – задыхаясь от злобы, говорила молодица, – рассказывают, что наша дитина похожа на поросенка!

– Что ж, может быть и правда, – отвечал мужик хладнокровно, – это тебе за то, что ты меня кабаном называешь.

Нет слов выразить бешенство молодицы. Она бранилась, плевалась, проклинала мужа, нас и с ругательствами, угрозами отправилась в хату. Не ожидая такой благополучной развязки, мы очень обрадовались, а Остап, понурившись, стоял, опершись на заступ.

– Что вам нужно, панычи? – спросил он, когда брань его жены затихла.

– Мы пробираемся на ту сторону, – сказал Гоголь, указывая на лес.

– Ступайте ж по этой дорожке; через хату вам было бы ближе, да теперь там не безопасно; жена моя не охотница до шуток и может вас поколотить.

Едва мы сделали несколько шагов, Остап остановил нас.

– Послушайте, панычи, если вы увидите мою жену, не трогайте ее, не дразните, теперь и без того мне будет с нею возни на целую неделю.

– Если мы ее увидим, – сказал Гоголь, улыбаясь, – то помиримся.

– Не докажете этого, нет; вы не знаете моей жинки: станете мириться – еще хуже разбесите!

Мы пошли по указанной дорожке.

– Сколько юмору, ума, такта! – сказал с одушевлением Гоголь. – Другой бы затеял драку, и бог знает, чем бы вся эта история кончилась, а он поступил как самый тонкий дипломат: все обратил в шутку – настоящий Безбородко!

Выйдя из левады, мы повернули налево и, подходя к хате Остапа, увидели жену его, стоявшую возле дверей. Ребенка держала она на левой руке, а правая вооружена была толстой палкой. Лицо ее было бледно, а из-под нахмуренных бровей злобно сверкали черные глаза. Гоголь повернулся к ней.

– Не трогайте ее, – сказал я, – она еще вытянет вас палкой.

– Не бойтесь, все кончится благополучно.

– Не подходи! – закричала молодица, замахиваясь палкой. – Ей-богу, ударю!

– Бессовестная, Бога ты не боишься, – говорил Гоголь, подходя к ней и не обращая внимания на угрозы. – Ну, скажи на милость, как тебе не грех думать, что твоя дитина похожа на поросенка?

– Зачем же ты это говорил?

– Дура! шуток не понимаешь, а еще хотела, чтоб Остап заступом проломал нам головы; ведь ты знаешь, кто это такой? – шепнул Гоголь, показывая на меня. – Это из суда чиновник, приехал взыскивать недоимку.

– Зачем же вы, как злодии (воры), лазите по плетням да собак дразните!

– Ну, полно же, не к лицу такой красивой молодице сердиться. Славный у тебя хлопчик, знатный из него выйдет писарчук: когда вырастет, громада выберет его в головы.

Гоголь погладил по голове ребенка, и я подошел и также поласкал дитя.

– Не выберут, – отвечала молодица смягчаясь, – мы бедны, а в головы выбирают только богатых.

– Ну так в москали возьмут.

– Боже сохрани!

– Эка важность! в унтера произведут, придет до тебя в отпуск в крестах, таким молодцом, что все село будет снимать перед ним шапки, а как пойдет по улице, да брязнет шпорами, сабелькой, так дивчата будут глядеть на него да облизываться. «Чей это, – спросят, – служивый?» Как тебя зовут?..

– Мартой.

– Мартин, скажут, да и молодец же какой, точно намалеванный! А потом не придет уже, а приедет к тебе тройкой в кибитке, офицером и всякого богатства с собой навезет и гостинцев.

– Что это вы выгадываете – можно ли?

– А почему ж нет? Мало ли теперь из унтеров выслуживаются в офицеры!

– Да, конечно; вот Оксанин пятый год уже офицером и Петров также, чуть ли городничим не поставили его к Лохвицу.

– Вот и твоего также поставят городничим в Ромен. Тогда-то заживешь! в каком будешь почете, уважении, оденут тебя, как пани.

– Полно вам выгадывать неподобное! – вскричала молодица, радостно захохотав. – Можно ли человеку дожить до такого счастья?

Тут Гоголь с необыкновенной увлекательностью начал описывать привольное ее житье в Ромнах: как квартальные будут перед нею расталкивать народ, когда она войдет в церковь, как купцы будут угощать ее и подносить варенуху на серебряном подносе, низко кланяясь и величая сударыней матушкой; как во время ярмарки она будет ходить по лавкам и брать на выбор, как из собственного сундука, разные товары бесплатно; как сын ее женится на богатой панночке и тому подобное. Молодица слушала Гоголя с напряженным вниманием, ловила каждое его слово. Глаза ее сияли радостно; щеки покрылись ярким румянцем.

– Бедный мой Аверко, – восклицала она, нежно прижимая дитя к груди, – смеются над нами, смеются!

Но Аверко не льнул к груди матери, а пристально смотрел на Гоголя, как будто понимал и также интересовался его рассказом, и когда он кончил, то Аверко, как бы в награду, подал ему свой недоеденный пирог, сказав отрывисто: «На!»

– Видишь ли, какой разумный и добрый, – сказал Гоголь, – вот что значит казак: еще на руках, а уже разумнее своей матери; а ты еще умничаешь, да хочешь верховодить над мужем, и сердилась на него за то, что он нам костей не переломал.

– Простите, паночку, – отвечала молодица, низко кланяясь, – я не знала, что вы такие добрые панычи. Сказано: у бабы волос долгий, а ум короткий. Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушать и повиноваться ему – так и в Святом Писании написано.

Остап показался из-за угла хаты и прервал речь Марты.

– Третий год женат, – сказал он, с удивлением посматривая на Гоголя, – и впервые пришлось услышать от жены разумное слово. Нет, панычу, воля ваша, а вы что-то не простое, я шел сюда и боялся, чтоб она вам носов не откусила, аж смотрю, вы ее в ягничку (овечку) обернули.

– Послушай, Остапе, – ласково отозвалась Марта, – послушай, что паныч рассказывает!

Но Остап, не слушая жены, с удивлением продолжал смотреть на Гоголя.

– Не простое, ей-ей не простое, – бормотал он, – просто чаровник (чародей)! Смотри, какая добрая и разумная стала, и Святое Писание знает, как будто грамотная.

Я также разделял мнение Остапа; искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным; в его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтоб играть им как мячиком; но Гоголь, бессознательно, силою своего гения, постигал уж тайные изгибы сердца.

– Расскажите же, паночку, – просила Марта Гоголя умоляющим голосом. – Остапе, послушай!

– После расскажу, – отвечал Гоголь, – а теперь научите, как нам переправиться через реку.

– Я попрошу у Кондрата челнок, – сказала Марта и, передав дитя на руки мужа, побежала в соседнюю хату.

Мы не успели дойти до места, где была лодка, как Марта догнала нас с веслом в руке.

– Удивляюсь вам, – сказал я Гоголю, – когда вы успели так хорошо изучить характер поселян.

– Ах! если б в самом деле это было так, – отвечал он с одушевлением, – тогда всю жизнь свою я посвятил бы любезной моей родине, описывая ее природу, юмор ее жителей, с их обычаями, поверьями, изустными преданиями и легендами. Согласитесь: источник обильный, неисчерпаемый, рудник богатый и еще непочатый.

Лицо Гоголя горело ярким румянцем; взгляд сверкал вдохновенно; веселая, насмешливая улыбка исчезла, и физиономия его приняла выражение серьезное, степенное.

Достигнув противоположного берега, мы вытащили челнок на берег и начали подыматься на крутую гору. Палящий жар был невыносим, но по мере приближения к лесу нас освежал прохладный ароматический ветерок; а когда мы достигли опушки, нас обдало даже ощутительным холодом.

В нескольких от нас шагах прорезывалась в лес дорожка, и где она пролегала, виднелся темный, как ночь, фон, окаймленный ветвями.

– Что б вы изобразили на этом фоне? – спросил Гоголь.

– Нимфу, – отвечал я, недолго думая.

– А я бы лешего или запорожского казака в красном жупане.

Сказав это, он повалился на мягкую траву, а я, вынув из кармана носовой платок, разостлал его, чтоб не позеленить травою моих панталон. Гоголь громко захохотал, заметив мою предосторожность.

– Чего вы смеетесь? – спросил я.

– Знаете ли, когда вы вошли в гостиную, ваши плюндры произвели на меня странное впечатление.

– А какое именно?

– Мне показалось, что вы были без них!

– Не может быть! – вскричал я, осматривая свои панталоны.

– Серьезно: телесного цвета, в обтяжку… Уверен, что не одного меня поразили они, а и барышень также.

– Какой вздор!

– Да; когда вы вошли, они потупились и покраснели.

Последнее замечание окончательно меня смутило. Еще раз я взглянул на панталоны и не сомневался более в справедливости слов Гоголя. Я был в отчаянии, а он заливался громким смехом. Натешившись моей простотой, он наконец сжалился надо мною.

– Успокойтесь, успокойтесь, – сказал он, принимая серьезный вид, – я шутил, право, шутил.

Но уверения Гоголя не поколебали собственного моего убеждения, и замечание его, сказанное, может быть, и в шутку, преследовало меня, как нечистая совесть, до самого отъезда.

– Ударьте лихом об землю, – продолжал он, ложась на спину, – раскиньтесь вот так, как я, поглядите на это синее небо, то всякое сокрушение спадет с сердца и душа просветлеет.

Я последовал его совету; и действительно, едва протянулся и взглянул на небо – раздражение мое притупилось и мне захотелось спать.

– Ну что? – спросил Гоголь после минутного молчания, – что вы теперь чувствуете?

– Кажется, лучше, – отвечал я, закрывая глаза.

– В этом положении фантазия как-то сильнее разыгрывается, в уме зарождаются мысли высокие, идеи светлые – не правда ли?

– Да, сильно клонит ко сну, – пробормотал я, погружаясь в дремоту.

– Не прогневайтесь, я вам не дам спать; чего доброго, оба заснем и проспим до вечера, а между тем возьмут лодку: что мы тогда будем делать? <…>

– Долго ли вам еще оставаться в лицее? – спросил я.

– Еще год! – со вздохом отвечал Гоголь. – Еще год!

– А потом?

– Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!..

– Что вы, в гражданскую или военную думаете вступить?

– Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную – храбрости.

– Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить.

– Конечно, но…

– Что?

Гоголь молчал. Через несколько минут я сделал ему вопрос, ответа не было: он заснул. Мне жаль было его будить, и я, следуя данному совету, устремив взор в голубое небо, задумался. <…>

Тень от деревьев протянулась; зной спадал; было около шести часов. Я разбудил Гоголя.

– Славно разделался с храповицким, – сказал он, приподымаясь и протирая глаза. – А вы что делали? тоже спали?

– Нет, – отвечал я, – по вашему совету я лежал на спине и фантазировал.

– Ну что ж? понравилось?

– Очень!..

– Примите к сведению и на будущее время, глядите на небо, чтоб сноснее было жить на земле.

Переправясь обратно через реку, мы пошли к известной хате, чтобы по той же дороге возвратиться к Ивану Федоровичу. На завалине сидел Остап понурясь.

– За что вы меня так обидели, – спросил он Гоголя очень серьезно, – что я вам сделал?

– Чем же я тебя обидел? – сказал Гоголь с недоумением, посматривая на Остапа.

– Чем! жинку мою нарядили как пани, подчиваете варенухой на серебряном подносе, величаете сударыней матушкой, а мне – батьку городничего, хотя бы спасибо сказали, чарку горелки поднесли!

Остап разразился громким смехом. Марта вышла из хаты без Аверки и, усмехаясь, низко поклонилась.

– О неблагодарный! – трагически произнес Гоголь, указывая на Марту. – Не я ли обратил волчицу в ягницу?!

– Правда, правда, за это спасибо, ей-богу спасибо!.. готов хату прозакладывать, что сегодня во всем селе нет молодицы разумнее моей жинки. А где ж городничий? – прибавил Остап, взглянув на жену.

– Уклался спать, – отвечала Марта, засмеявшись.

– Вот какую штуку вы нам выкинули! – продолжал Остап. – Не знаем, что будет с нашего Аверки, а уж городничим наверное останется до смерти.

– А кто знает! может быть… – начала было Марта, но Остап закрыл ей рукою рот.

– Молчи, дура! – сказал он. – Паныч шутит, а ты, глупая баба, уж и зазналась! Молись Богу, чтоб был честным человеком – для нас и того довольно.

Остап пустился в рассуждения, острил над женой и рассказывал смешные анекдоты, как жены обманывают своих мужей. Гоголь, со вниманием слушавший Остапа, хохотал, бил в ладони, топал ногами; иногда вынимал из кармана карандаш и бумагу и записывал некоторые слова и поговорки. Я не раз напоминал ему, что пора идти, но Гоголь не мог оторваться от Остапа.

– Помилуйте, – говорил он, – да это живая книга, клад; я готов его слушать трои сутки сряду, не спать, не есть!

Наконец я почти насильно увлек его. Мы пошли по прежней дороге, через леваду, и добродушные хозяева провожали нас до самого перелаза. Марта принялась было просить у нас опять прощения, но Остап ее остановил.

– Перестань, – сказал он, – они тебя дразнили как цуцика, им того и хотелось, чтобы ты лаяла на них как собака.

Подымаясь на гору <…>, Гоголь не переставал хвалить Остапа.

– Какая натура! – говорил он. – Какой рассказ! точно вынет человека из-под полы, поставит его перед вами и заставит говорить. Кажется, я не слышал, а видел наяву то, о чем он рассказывал.

Павел Анненков:

Надо сказать, что около 1832 года, когда я впервые познакомился с Гоголем, он дал всем своим товарищам по Нежинскому лицею и их приятелям прозвища, украсив их именами знаменитых французских писателей, которыми тогда восхищался весь Петербург. Тут были Гюго, Александры Дюма, Бальзаки и даже один скромный приятель, теперь покойный, именовался София Ге. Не знаю, почему я получил титул Жюль Жанена, под которым и состоял до конца.

Григорий Данилевский:

Приятелям-сверстникам Гоголь щедро раздавал шутливые советы и прозвища <…>: Барончик, Доримончик, Фон-Фонтик, Купидончик, Хопцики и пр.

Тимофей Пащенко:

Приехали в Петербург и другие товарищи Гоголя, и собралось их там более десяти человек: Гоголь, Прокопович, <А. С.> Данилевский, <И. Г.> Пащенко, Кукольник, Базили, Гребенка, Мокрицкий и еще некоторые. Определились по разным министерствам и начали служить. Мокрицкий хорошо рисовал и заявил себя замечательным художником по живописи. Товарищи часто сходились у кого-нибудь из своих, составляли тесный, приятельский кружок и приятно проводили время. Гоголь был душою кружка. Гоголь и Кукольник сильно интересовались литературой. После знакомства с Пушкиным Гоголь всецело предался литературе. Вот приходит однажды в этот кружок товарищей Мокрицкий и приносит с собою что-то завязанное в узелке. «А что это у тебя, брате Аполлоне?» – спрашивает Гоголь. Мокрицкий был заика и с трудом отвечает: «Это… это, Николай Васильевич, не по твоей части; это – священне…» – «Как, что такое, покажи!» – «Пожалуйста, не трогай, Николай Васильевич, – говорю тебе нельзя – это священне». (В узелке были костюмчики детей князя N.; костюмчики нужны были Мокрицкому для картины, и он добыл их не без труда.) Гоголь схватил узелок, развязал, увидел, что там такое, плюнул в него и швырнул в окно на улицу. Мокрицкий вскрикнул от ужаса, бросился к окну и хотел выскочить, но было высоко; бросается в дверь, бежит на улицу и схватывает свой узелок… Хохотали все до упаду.

Владимир Соллогуб:

Он изредка посещал мою тетку и однажды сделал ей такой странный визит, что нельзя о нем не упомянуть. Тетушка сидела у себя с детьми в глубоком трауре, с плерезами[12], по случаю недавней кончины ее матери. Докладывают про Гоголя. «Просите». Входит Гоголь с постной физиономией. Как обыкновенно бывает в подобных случаях, разговор начался о бренности всего мирского. Должно быть, это надоело Гоголю: тогда он был еще весел и в полном порыве своего юмористического вдохновения. Вдруг он начинает предлинную и преплачевную историю про какого-то малороссийского помещика, у которого умирал единственный обожаемый сын. Старик измучился, не отходил от больного ни днем, ни ночью по целым неделям, наконец утомился совершенно и пошел прилечь в соседнюю комнату, отдав приказание, чтоб его тотчас разбудили, если больному сделается хуже. Не успел он заснуть, как человек бежит. «Пожалуйте!» – «Что, неужели хуже?» – «Какой хуже! Скончался совсем!» При этой развязке все лица слушавших со вниманием рассказ вытянулись, раздались вздохи, общий возглас и вопрос: «Ах, Боже мой! Ну что же бедный отец?» – «Да что ж ему делать, – продолжал хладнокровно Гоголь, – растопырил руки, пожал плечами, покачал головой, да и свистнул: фю, фю». Громкий хохот детей заключил анекдот, а тетушка, с полным на то правом, рассердилась на эту шутку, действительно, в минуту общей печали, весьма неуместную.

Сергей Аксаков:

Гоголь был тогда еще немножко гастроном; он взял на себя распоряжение нашим кофеем, чаем, завтраком и обедом. Ехали мы чрезвычайно медленно, потому что лошади, возившие дилижансы, едва таскали ноги, и Гоголь рассчитал, что на другой день, часов в пять пополудни, мы должны приехать в Торжок, следственно должны там обедать и полакомиться знаменитыми котлетами Пожарского, и ради таковых причин дал нам только позавтракать, обедать же не дал. Мы весело повиновались такому распоряжению. Вместо пяти часов вечера мы приехали в Торжок в три часа утра. Гоголь шутил так забавно над будущим нашим утренним обедом, что мы с громким смехом взошли на лестницу известной гостиницы, а Гоголь сейчас заказал нам дюжину котлет с тем, чтоб других блюд не спрашивать. Через полчаса были готовы котлеты, и одна их наружность и запах возбудили сильный аппетит в проголодавшихся путешественниках. Котлеты были точно необыкновенно вкусны, но вдруг (кажется, первая Вера) мы все перестали жевать, а начали вытаскивать из своих ртов довольно длинные белокурые волосы. Картина была очень забавная, а шутки Гоголя придали столько комического этому приключению, что несколько минут мы только хохотали, как безумные. Успокоившись, принялись мы рассматривать свои котлеты, и что же оказалось? В каждой из них мы нашли по нескольку десятков таких же длинных белокурых волос! Как они туда попали, я и теперь не понимаю. Предположения Гоголя были одно другого смешнее. Между прочим он говорил с своим неподражаемым малороссийским юмором, что верно повар был пьян и не выспался, что его разбудили и что он с досады рвал на себе волосы, когда готовил котлеты; а может быть, он и не пьян и очень добрый человек, а был болен недавно лихорадкой, отчего у него лезли волосы, которые и падали на кушанье, когда он приготовлял его, потряхивая своими белокурыми кудрями. Мы послали для объяснения за половым, а Гоголь предупредил нас, какой ответ мы получим от полового: «Волосы-с? Какие же тут волосы-с? Откуда придти волосам-с? Это так-с, ничего-с! Куриные перушки или пух, и проч., и проч.». В самую эту минуту вошел половой и на предложенный нами вопрос отвечал точно то же, что говорил Гоголь, многое даже теми же самыми словами. Хохот до того овладел нами, что половой и наш человек посмотрели на нас, выпуча глаза от удивления, и я боялся, чтобы Вере не сделалось дурно. Наконец припадок смеха прошел. Вера попросила себе разогреть бульону; а мы трое, вытаскав предварительно все волосы, принялись мужественно за котлеты.

Так же весело продолжалась вся дорога. Не помню, где-то предлагали нам купить пряников. Гоголь, взявши один из них, начал с самым простодушным видом и серьезным голосом уверять продавца, что это не пряники; что он ошибся и захватил как-нибудь куски мыла вместо пряников, что и по белому их цвету это видно, да и пахнут они мылом, что пусть он сам отведает и что мыло стоит гораздо дороже, чем пряники. Продавец сначала очень серьезно и убедительно доказывал, что это точно пряники, а не мыло, и наконец рассердился. В моем рассказе ничего нет смешного, но, слушая Гоголя, не было возможности не смеяться.

Вера Нащокина:

Когда Гоголь бывал в ударе, а это случалось часто до отъезда его за границу, он нас много смешил. К каждому слову, к каждой фразе у него находилось множество комических вариаций, от которых можно было помереть со смеху. Особенно любил он перевирать, конечно в шутку, газетные объявления. Шутил он всегда с серьезным лицом, отчего юмор его производил еще более неотразимое впечатление.

Александр Урусов:

Когда Гоголь читал или рассказывал, он вызывал в слушателях неудержимый смех, в буквальном смысле слова смешил их до упаду. Слушатели задыхались, корчились, ползали на четвереньках в припадке истерического хохота. Любимый род его рассказов в то время были скабрезные анекдоты, причем рассказы эти отличались не столько эротическою чувствительностью, сколько комизмом во вкусе Раблэ. Это было малороссийское сало, посыпанное крупною аристофановскою солью.

Дмитрий Оболенский:

В первых числах июля месяца 1849 года, проездом через Калугу в имение отца моего, я застал Гоголя, гостившего у А.О. Смирновой, и обещал ему на обратном пути заехать за ним, чтобы вместе отправиться в Москву. Пробыв в деревне недолго, я в условленный день прибыл в Калугу и провел с Гоголем весь вечер у А.О. Смирновой, а после полуночи мы решили выехать. <…>

К утру мы остановились на станции чай пить. Выходя из кареты, Гоголь вытащил портфель и понес его с собою, – это делал он всякий раз, как мы останавливались. Веселое расположение духа не оставляло Гоголя. На станции я нашел штрафную книгу и прочел в ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня:

– А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?

– Право не знаю, – отвечал я.

– А вот я вам расскажу. – И тут же начал самым смешным и оригинальным образом описывать мне сперва наружность этого господина, потом рассказал мне всю его служебную карьеру, представляя даже в лицах некоторые эпизоды его жизни. Помню, что я хохотал, как сумасшедший, а он все это выделывал совершенно серьезно. За сим он рассказал мне, что как-то одно время они жили вместе с Н.М. Языковым (поэтом) и вечером, ложась спать, забавлялись описанием разных характеров и за сим придумывали для каждого характера соответственную фамилию. «Это выходило очень смешно», – заметил Гоголь и при этом описал мне один характер, которому совершенно неожиданно дал такую фамилию, которую печатно назвать неприлично. – «И был он родом из грек!» – так кончил Гоголь свой рассказ.

Владимир Соллогуб:

Гоголь имел дар рассказывать самые соленые анекдоты, не вызывая гнева со стороны своих слушательниц, причем он всегда грешил преднамеренно… <…>

Однажды я присутствовал при одном рассказе, переданном Гоголем теще моей, графине Л.К. Виельгорской. <…> Он был грустен, тупо глядел на все окружающее его потускневший взор, слова утратили свою неумолимую меткость, и тонкие губы как-то угрюмо сжались. Графиня Виельгорская старалась, как могла, развеселить Николая Васильевича, но не успевала в этом; вдруг бледное лицо его оживилось, на губах опять заиграла так всем нам известная лукавая улыбочка, и в потухающих глазах засветился прежний огонек.

– Да, графиня, – начал он своим резким голосом, – вы вот говорите про правила, про убеждения, про совесть (графиня Виельгорская в эту минуту говорила совершенно об ином, но, разумеется, никто из нас не стал его оспаривать), – а я вам доложу, что в России вы везде встретите правила, разумеется, сохраняя размеры. Несколько лет тому назад, – продолжал Гоголь, и лицо его как-то все сморщилось от худо скрываемого удовольствия, – я засиделся вечером у приятеля. Так как в тот вечер я был не совсем здоров, хозяин взялся проводить меня домой. Пошли мы тихо по улице разговаривая. На востоке уж начинала белеть заря, – дело было в начале августа. Вдруг приятель мой остановился и стал упорно глядеть на довольно большой, но неказистый и грязный дом. Место это, хотя человек он был женатый, видно, было ему знакомое, потому что он с удивлением пробормотал: «Да зачем же это ставни закрыты и темно так?.. Подождите меня, я хочу узнать…» Он прильнул к окну. Я тоже, заинтересованный, подошел. В довольно большой комнате перед налоем священник совершал службу, по-видимому, молебствие, дьячок подтягивал ему. Позади священника стояла толстая женщина, изредка грозно поглядывая вокруг себя; за нею, большею частью на коленях, расположилось пятнадцать или двадцать женщин, в завитых волосах, со щеками, рдеющими неприродным румянцем. Вдруг калитка с шумом распахнулась, и показалась толстая женщина, лицом очень похожая на первую. «А, Прасковья Степановна, здравствуйте! – вскричал мой приятель. – Что это у вас происходит?» – «А вот, – забасила толстуха, – сестра с барышнями на Нижегородскую ярмарку собирается, так пообещалась для доброго почина молебен отслужить». – Так вот, графиня, – прибавил уже от себя Гоголь, – что же говорить о правилах и обычаях у нас в России?

Можно себе представить, с каким взрывом хохота и вместе с тем с каким изумлением мы выслушали рассказ Гоголя: надо было уже действительно быть очень больным, чтобы в присутствии целого общества рассказать графине Виельгорской подобный анекдотец.

Александр Афанасьев:

Остроты Гоголя были своеобразны, неизысканы, но подчас не совсем опрятны. Старик Щепкин помнил наизусть одно письмо Гоголя, писанное из-за границы к Бенардаки, где шутливость поэта заявила себя с такою нецеремонною откровенностью, что это любопытное послание навсегда останется неудобным для печати.

Дмитрий Погодин:

Припоминая различные мелочи из характера Гоголя, я припомнил пустое обстоятельство, но доказывающее, что Гоголя занимало иногда подшучивание над детьми. Вскоре после его переезда к отцу он обещал мне с сестрою привезти игрушек. Нынче да завтра, так долго томил меня Гоголь. Наконец, как-то раз вернувшись из города (а городом мы, обитатели Девичьего Поля, называли Москву), лакей пронес перед Гоголем какой-то ящик, завязанный в бумагу, и Гоголь крикнул мне на ходу: «Митя, ступай живей наверх, я тебе игрушку привез, живей!» Я стремглав бросился по лестнице за ними. Начали развязывать покупку, и – о ужас! – оказалось, что Гоголь купил себе очень элегантную ночную принадлежность из красного дерева. Вот тебе и игрушка! Со слезами на глазах я начал бранить Гоголя и без всякой церемонии называть его обманщиком и грозился об его обмане рассказать всем, всем; а Гоголь, схватившись за бока, истерически хохотал; но в конце концов утешил меня, обещаясь назавтра же непременно привезти замысловатую игрушку; но исполнил ли он свое обещание, теперь уже не припомню: так сильно подействовала на меня первая обида разочарования.

Сергей Аксаков:

В этот год (1841. – Сост.) последовала сильная перемена в Гоголе, не в отношении к наружности, а в отношении к его нраву и свойствам. Впрочем, и по наружности он стал худ, бледен, и тихая покорность воле Божией слышна была в каждом его слове: гастрономического направления и прежней проказливости как будто не бывало. Иногда, очевидно без намерения, слышался юмор и природный его комизм; но смех слушателей, прежде не противный ему или не замечаемый им, в настоящее время сейчас заставлял его переменить тон разговора. Проявление последней его проказливости случилось во время переезда Гоголя из Петербурга в Москву. Он приехал в одной почтовой карете с Петр. Ив. Пейкером и сидел с ним в одном купе. Заметя, что товарищ очень обрадовался соседству знаменитого писателя, он уверил его, что он не Гоголь, а Гогель, прикинулся смиренным простячком, круглым сиротой и рассказал о себе преплачевную историю. Притом на все вопросы отвечал: «нет, не знаю». Пейкер оставил в покое своего неразговорчивого соседа. Приехав в Москву, Пейкер немедленно посетил нас. Речь зашла о Гоголе, и петербургский гость изъявил горячее желание видеть его. Я сказал, что это очень немудрено, потому что Гоголь бывает у меня почти всякий день. Через несколько минут входит Гоголь своей тогда еще живою и бодрою походкой. Я познакомил его с моим гостем, и что же? Он узнает в Гоголе несносного своего соседа Гогеля. Мы не могли удержаться от смеха, но Пейкер осердился.

Александра Смирнова:

Будучи в Риме, уже в 1843 году, Гоголь опять, как в 1837 г. в Париже, начал что-то рассказывать об Испании. Я заметила, что Гоголь мастер очень серьезно солгать. На это он сказал: «Так если ж вы хотите знать правду, я никогда не был в Испании, но зато я был в Константинополе, а вы этого не знаете». Тут он начал описывать во всех подробностях Константинополь: называл улицы, рисовал местности, рассказывал о собаках, упоминая даже, какого они цвета, и о том, как там подают кофе в маленьких чашках с гущею… Речь его была наполнена множеством мелочей, которые мог знать только очевидец, и заняла всех слушателей на целые полчаса или около того. «Вот сейчас и видно, – сказала я ему тогда, – что вы были в Константинополе». А он ответил: «Видите, как легко вас обмануть. Вот же я не был в Константинополе, а в Испании и Португалии был».

Шутки Гоголя

1

У Николая Васильевича с далёкого детства было особое чувство юмора. Стоит отметить, что все весёлые происшествия он составлял сам. Однажды ему довелось возвращаться из Москвы в Петербург. В дороге им с товарищем предлагали купить пряники. Тут Гоголь с очень серьёзным видом стал объяснять торговцу, что это вовсе не пряники, а мыло. На вид это мыло, присутствует запах мыла и вообще мыло дороже пряников!

Торговец держался до последнего, но всё же огорчился. Он даже, возможно, начал сомневаться в своём рассудке, поскольку речь Гоголя была весьма убедительной.

Николай Васильевич хорошо разбирался в еде и был неплохим кулинаром. В связи с этим, Гоголь часто кидался галушками и варениками, когда ему приносили их на стол. Классик любил говорить, что есть тесто без мяса – то же самое, что пить водку без закуски. Несмотря на это писатель знал каким образом применить галушки. Гоголь любил обмакивать данные кулинарные произведения в сметане и старался попасть ими в рот собеседнику. Друзья по прошествии некоторого времени свыклись с игрой Гоголя, но когда такое случалось в незнакомых компаниях, то его тут-же прогоняли из-за стола.

2

Он (Н.В. Гоголь) бывал шутливо весел, любил вкусно и плотно поесть, и нередко беседы его с Михаил Семеновичем Щепкиным склонялись на исчисление и разбор различных малороссийских кушаньев. Винам он давал названия квартального и городничего, как добрых распорядителей, устрояющих и приводящих в набитом желудке все в должный порядок, а жженке, потому что зажженная, она горит голубым пламенем, давал имя Бенкендорфа (намек на голубой мундир Бенкендорфа). «А что? – говорил он Щепкину после сытного обеда, – не отправить ли теперь Бенкендорфа?»

3

Во время путешествия Гоголя по Испании с ним в одной из гостиниц Мадрида произошел такой случай. В этой гостинице, по испанскому обычаю, было грязно, белье было совсем засаленное. Гоголь пожаловался, хозяин отвечал: «Senor, нашу незабвенную королеву (Изабеллу) причисляют к лику святых, а она во время осады несколько недель не снимала с себя рубашки, и эта рубашка, как святыня, хранится в церкви, а вы жалуетесь, что ваша простыня нечиста, когда на ней спали только два француза, один англичанин и одна дама очень хорошей фамилии; разве вы чище этих господ?»

4

Когда Гоголю подали котлетку, жаренную на прованском масле и совершенно холодную, Гоголь снова выразил неудовольствие. Лакей преспокойно пощупал ее грязной рукой и сказал:

– Нет, она тепленькая: пощупайте ее!

5

Однажды Гоголь сошёл с ума. Но не по-настоящему, а чтобы не учиться – учеба в гимназии не оставляла ему времени для творчества. Он стал кидаться на остальных, падать на пол и орать. А ещё замахнулся стулом на директора. Как итог – пара месяцев в лечебнице, зато с кучей времени для чтения и писательской деятельности.

6

В другой раз Гоголь довёл до сумасшествия одного из гимназистов, Михаила Риттера, который отличался наивностью и мнительностью. Гоголь внушил товарищу, что у него не человечьи глаза, а бычьи. Риттер очень переживал, не спал всю ночь, подбегал к зеркалу и кричал, что у него «бычачьи глаза!». Подговоренный Гоголем лакей Семен посмотрел на своего господина и подтвердил, что действительно глаза не человечьи. На утро суматоха: «Риттер сошел с ума! Помешался на том, что у него бычачьи глаза!» Парня увели в больницу, на целую неделю, пока не вылечили от мнимого сумасшествия. Гоголь тогда умер. От смеха.

7

В одной поездке из Киева в Москву Гоголь распространил слух, что едет инспектор, инкогнито – захотелось немного побыть Хлестаковым. Поезка выдалась намного комфортнее, чем обычно.

8

Гоголь иногда скрывал свои перемещения, не говорил знакомым о приезде, а в гостиницах расписывался разными фамилиями – Гоголем, Гомолем, Гонолем.

9

Гоголь передает следующий курьезный анекдот из своего путешествия из Лозанны в Веве:

«Было в исходе первого часа, когда я прибыл в Веве. Я отправился в Hotel de Fancon. Обедало нас три человека: я посреди, с одной стороны почтенный старик француз с перевязанною рукою и орденом, а с другой стороны – почтенная дама, жена его. Подали суп с вермишелями. Когда мы все трое суп откушали, подали нам вот какие блюда: говядину отварную, котлеты бараньи, вареный картофель, шпинат со шпигованной телятиной и рыбу средней величины к белому соусу. Когда я откушал картофель, который я весьма люблю, особливо когда он хорошо сварен, француз, который сидел возле меня, обратясь ко мне, сказал:

– Милостивый государь…

Или нет, я позабыл, он не говорил «милостивый государь», он сказал:

– Monsieur, je vous servis этою говядиною. Это очень хорошая говядина.

На что я сказал:

– Да, действительно, это очень хорошая говядина.

Потом, когда приняли говядину, я сказал:

– Monsieur, позвольте вас попотчевать бараньей котлеткою.

На что он сказал:

– С большим удовольствием. Я возьму котлетку, тем более что, кажется, хорошая котлетка.

Потом приняли и котлетку и поставили вот какие блюда: жаркое – цыпленка, потом другое жаркое – баранью ногу, потом поросенка, потом пирожное – компот с грушами, потом другое пирожное – с рисом и яблоками. Как только мне переменили тарелку и я ее вытер салфеткой, француз, сосед мой, попотчевал меня цыпленком и сказал:

– Puis je nous offrir цыпленка?

На что я сказал:

– Je vous demande pardon, monsieur, я не хочу цыпленка, я очень огорчен, что не могу взять цыпленка, я лучше возьму кусок бараньей ноги, потому что я баранью ногу предпочитаю цыпленку.

Потом, когда откушали жаркое, француз, сосед мой, предложил мне компот из груш, сказал:

– Я вам советую, monsieur, взять этого компота, это очень хороший компот.

– Да, – сказал я, – это точно очень хороший компот. Но я едал (продолжал я) компот, который приготовляли собственные ручки княжны В.Н.Р. (Варвары Николаевны Репниной) и который можно назвать королем компотов и главнокомандующим всех пирожных.

На что он сказал:

– Я не едал этого компота, но сужу по всему, что он должен быть хорош, ибо мой дедушка был тоже главнокомандующий.

На что я сказал:

– Очень жалею, что не был знаком лично с вашим дедушкою.

На что он сказал:

– Не стоит благодарности.

Потом приняли блюда и поставили десерт. Но я, боясь опоздать к дилижансу, попросил позволение оставить стол, на что француз, сосед мой, отвечал очень учтиво, что он не находит с своей стороны никакого препятствия.

Тогда я, взвалив шинель на левую руку, а в правую взяв дорожный портфель с белою бумагою и разною собственноручною дрянью, отправился на почту.

Иван Сергеевич Тургенев