– Ага! Отца… Кажется, что мое… это, как его… амплуа – именно отцы.
– Ну вот видите. На первый раз я одену и загримирую вас. Раздевайтесь! Вот так… Нет, уж будьте добры и сорочку снять!
– За… зачем же сорочку?..
– А как же! Вы, вероятно, знаете, что самый некрасивый жест на сцене – когда артист нелепо взденет руки кверху. Это жест, от которого не могут отвыкнуть самые лучшие актеры… И вот есть средство, которое помешает вам сделать это.
Я взял два больших куска треса[5] из бухгалтерского запаса и, намочив их обильно лаком, положил обнаженному дебютанту под мышки.
Он был изумлен чрезвычайно.
– Представьте, что я этого не знал!
– Как же! Теперь одевайтесь… Так как вы должны дать тип очень полного человека, то вам нужно надеть по крайней мере трое брюк… Вот так! Теперь четыре или пять сорочек дадут вам необходимую полноту верхней части тела.
Пыхтя и отдуваясь, он натянул все предложенное мною и с мужественным видом стал ждать дальнейшего.
– Что-то мне кажется, что вы все еще худоваты… Правда, сверху будет зимнее пальто, но этого мало. Вот что… У нас есть зипуны из бытовых пьес… Я могу подобрать парочку на ваш рост… А сверху пальто! Правда, будет душновато, но для типа… И потом, это жертва святому искусству! Как? Вы говорите – сапоги очень жмут? Ага! Это потому, что они тесные. Ну, потерпите! Это тоже жертва… не так ли?..
Его оживление стало пропадать, и он уныло согласился со мною.
Через пять минут передо мною стояло ужасное чудовище необъятной толщины. От тяжести одежд оно качалось на ногах, как тростинка, и пот стекал с пылающего лица обильными ручьями.
– Теперь я вас загримирую… Садитесь.
Он беспомощно заморгал глазами.
– Дело в том… Что я не могу сесть!..
– Ага! Вам мешает пальто, – догадался я. – Ну, это можно сделать стоя.
Натянувши на него громадный рыжий парик, я вынул карандаши и стал без толку, первыми попавшимися цветами, разрисовывать его лицо. Он любовался на себя в зеркало и вдруг в ужасе воскликнул:
– Послушайте, зачем же вы мне нос намазали зеленым?..
Я снисходительно улыбнулся.
– Вы, вероятно, не знаете, дорогой мой, что со сцены зеленый кажется розовым. Это вина проклятого электрического освещения… Но мы уже приспособились к этому! По той же причине я вам щеки сделаю светло-голубыми. Это придаст вам вид хорошо пожившего человека.
Он благоговейно посмотрел на меня и, смущенный, замолчал.
Его шарообразная фигура в рыжем парике, с размалеванным по-индейски лицом производила убийственное впечатление. Я заклеил ему ухо тресом и облегченно вздохнул:
– Готово! Теперь запомните: роль отца Хлестакова заключается в том, что он выходит, неся в одной руке персидский ковер, а в другой – кулек с винами и сахаром… Выйдя на сцену, он обращается к городничему со словами: «Получите обратно ваш ковер и эти купеческие подарки! Знайте, что Хлестаковы вообще, а мой сын в частности не берут взяток!!» Каратыгин говорил эти слова так, что театр дрожал от рукоплесканий. Вероятно, и вы не ударите лицом в грязь?..
Он страдальчески улыбнулся и прохрипел, что не ударит.
Я навьючил его тяжелым ковром, кульками и повел за рукав к кулисам, выбравши то место, где стена наиболее накалена беспощадным солнцем.
– Вот, стойте здесь! Боже вас сохрани поставить эти вещи на пол, потому что я могу каждую минуту попросить вас на сцену, а нагибаться вам будет трудно!
Он покорно стал на место, а я обратился к другим, менее важным, делам.
Первый и второй акт я был занят по горло, но перед третьим, заглянувши в угол, был удовлетворен видом ужасающей горы платья… Наверху этой горы, подобно заходящему солнцу, пылало багровое лицо, с которого ручьи пота смыли весь грим…
После четвертого акта я подумал, что он умер, так как застал его прислонившимся к раскаленной стене, но слабое моргание потускневших глаз успокоило меня.
После пятого акта раздался взрыв аплодисментов. Я распорядился не поднимать пока занавеса на вызовы, а побежал к дебютанту и крикнул:
– Выходите!!
Он посмотрел на меня бессмысленным взглядом и что-то промычал.
– Выходите, черт возьми, или вы провалите мне пьесу!!
Шатаясь, при моей помощи, он выбрался на сцену, сопровождаемый словами: «Помните же: „Получите обратно ваш ковер“» и т. д.
Всю эту галиматью бухгалтер добросовестно повторил заплетающимся языком, под аплодисменты публики и перед опущенной занавесью – чего он даже не заметил.
Я втащил его обратно в уборную и сказал:
– А молодцом вы сыграли!.. Слышите, какие аплодисменты вам? Раздевайтесь!
Он упал на диван и глухо простонал:
– Вся штука в том… что я… не могу поднять рук.
Я весело улыбнулся.
– А… это трес действует! Вы можете убедиться в радикальности средства!
– Я убедился.
Для того чтобы раздеть его, потребовалось пригласить двух плотников. Пять нижних сорочек были мокрые, и даже один армяк пропитался потом.
Я вытер бухгалтеру лицо вазелином и, умывши его, дружески сказал:
– Ну-с, а как же условьице?.. Подпишем? Вы мне нравитесь.
– Я… – прохрипел он страдальчески, – я… устрою свои некоторые дела, а потом… по… подумаю.
Избегая моего взгляда, он распрощался и ушел.
Больше я его не видел.
Коса на камень
Репортер Шмурыгин вышел из редакции в крайне угнетенном состоянии духа. Удручала его проборка, данная редактором за доставление несвежего материала.
Последнюю остроту редактора он находил даже пошлой.
«Если вы думаете, что всякая дичь должна быть несвежей, то жестоко ошибаетесь. Тем более что ваши утки большей частью доморощенные».
«Это ты кому говоришь? – шептал, идя по улице, пасмурный репортер. – Ты говоришь, волосатый черт, представителю прессы. За это теперь и ответить можно».
Потом он стал мечтать:
«Хорошо бы, если бы этот дом моментально провалился. Эффектная вещь. Строк на сто. Или какой-нибудь автомобиль чтоб с размаху въехал в зеркальное стекло кондитерской. Воображаю, как позеленел бы Абзацов. А то он всюду со своим длинным носом первый поспеет».
С житейских событий он перешел на политические.
«Хорошо бы депутатов стравить на драку… Потом – впечатлений, интервью, показаний очевидцев – рублей на сорок. Пойти разве и сказать одному правому депутату, что другой депутат назвал его идиотом. Тот ему задаст за идиота! Разве можно так оскорблять парламентского деятеля? Да что же толку! Потасовки-то я не увижу. Ну времена! Хоть бы на самоубийство какое, самое паршивое, наскочить…»
И вслед за этой мыслью репортер вздрогнул, будто пронизанный электрической искрой…
Он увидел себя на пустынном мосту через Фонтанку, куда завели его сладостные грезы о несбыточном, и увидел не только себя, но и другого человека, свесившегося через перила моста и якобы любовавшегося гаснущим закатом.
«Э, – сказал самому себе Шмурыгин, – зачем бы этому фрукту торчать здесь без дела и любоваться черт знает на что? Ясно, что парень ждет удобной минуты, чтобы, – он не был бы репортером, если бы не сказал этой фразы, – чтобы покончить все расчеты с жизнью».
У него ни на минуту не явилось мысли удержать предполагаемого утопленника от самоубийства. Человек в нем спал беспробудно. Проснулся репортер, настойчивый, любопытный и хладнокровный.
«Может быть, черти унесут меня отсюда. Но сам я ни за что не отойду от этого моста. Покажу я им, какая у меня дичь бывает. Сам, напишу, видел. Восторг что такое!»
И он, как ворон у падали, стал кружиться около моста.
Молодой человек не замечал ничего, что делалось вокруг него.
Репортер ясно видел, как он, стоя все в той же позе, судорожно цеплялся пальцами за верхушку перил, что-то бормотал про себя и, нахмурив брови, упорно, сосредоточенно смотрел на плескавшуюся под ним влагу.
«Тоже не легко бедняге решиться», – проснулся на секунду в Шмурыгине человек, но репортер внутренне показал человеку кулак, и тот спрятался.
– И чего тянуть волынку, не понимаю, – сказал репортер.
Так, в томительном ожидании, с одной стороны, и бормотании с нахмуренным страдальческим взглядом, обращенным на воду, – с другой, прошло полчаса.
Шмурыгину так надоело нудное ожидание, что он решил помочь событиям.
Подойдя к перилам и тоже облокотясь на них, Шмурыгин стал беззаботно смотреть вдаль.
Потом покосился на соседа и непринужденно сказал:
– Каков закатец-то, а?
– Чтобы черт побрал этот закатец, меня бы это вовсе не огорчило! – ответил угрюмо молодой человек.
«Ага! Меланхолия! – подумал репортер. – Тем лучше!»
– В сущности говоря, вы правы. Что такое закат? И что такое наша жизнь вообще? Так, одни страдания.
Собеседник промолчал, и это ободрило репортера.
– Так вот вдумаешься в жизнь и приходишь к заключению: ну что в ней хорошего? Я и преклоняюсь перед теми, которые по своей воле рвут эту серую, скучную нить жизни…
– Идиотская жизнь, – поддержал молодой человек. – Я вот целый час стою здесь, и ничего мне не приходит в голову.
– То есть вы не решаетесь?
– На что?
Репортер смутился.
– Ну как вам сказать… Людей с характером очень мало. Это ведь не то что взять да и выпить бутылку этой зловонной воды.
– Поверьте, что мне легче выпить бутылку этой зловонной воды.
– Еще бы, – сочувственно поддакнул репортер, – не в пример легче. А все-таки если вдуматься, то какой это пустяк: шаг за перила, один миг – и тебя уже нет. Прелестно!
Молодой человек отодвинулся.
– Вы это о чем же?
«Спугнул», – подумал Шмурыгин.
И смущенно продолжал:
– Я говорю насчет эпидемии самоубийств. В наше проклятое время оно имеет резон д’этр, как выражается наш передовик.
Молодой человек сочувственно закивал головой.