– Господи, счастье какое! Господи, счастье какое!
Потом, когда раненый уже лежал на своей койке, усталый, но довольный и спокойный оттого, что и страх, и страдания уже кончились, Дэзи подошла к нему и молча улыбнулась. Улыбнулся и он простой детской улыбкой серенького, рябенького, бородатого мужичонки.
– Это ты, желанная, ногу мне держала? Спасибо, родная. Очень мне от тебя легше стало, сестричка моя белая.
Дэзи позвали к телефону.
– Это очень хорошо, что вы в лазарете, – свистел в трубку Вово Бэк. – C’est très bien vu в высшем обществе. Воображаю, как все раненые в вас влюбляются.
Дэзи, не отвечая, тихо повесила трубку и тихо, но решительно, словно навсегда, отошла от телефона.
Подошла к своему рябому мужичонке и, не поднимая глаз, словно по глазам мог бы он узнать, что она сейчас слышала, нагнулась к нему.
– Тебе хорошо?
– Спасибо, родная.
– Как тебя зовут?
– Митрий Ящиков.
– Спасибо тебе, Дмитрий, что тебе хорошо. Я сегодня счастливая, а я еще никогда не была… Это я оттого, что тебе хорошо, такая счастливая.
И вдруг она смутилась, что, может быть, он не понимает ее.
Но он улыбался простой, детской улыбкой серенького, рябенького, бородатого мужичонки.
Улыбался и все понимал.
Неделикатности
Журфикс был в полном разгаре.
Молодой моряк – душа общества – декламировал, импровизировал, читал Бальмонта под собственную музыку:
«Я в мир-р пришел, чтоб видеть солн-н-це!»
Вдохновенно ворочал круглыми глазами и под конец прочел свое собственное стихотворение, до такой степени похожее на бальмонтовское, что барышни даже не разобрали, которое чье.
Потом играли в рулетку, потом ужинали.
За ужином толстый полковник рассказывал горбуновские сценки, путая и перевирая. Слушатели доверчиво смеялись.
– Пузырь… Он те полетит… Накачали воздуху, так и полетит…
Мой сосед, моряк, душа общества, вдруг загрустил…
– Все это было когда-то так! Теперь не то!
– О чем вы!
– Не то теперь! Теперь они не скажут «пузырь» или «водоглаз». Скорее мы с вами скажем. Сегодня утром, как раз после того, как я подобрал музыку к «Полевой ромашке», пришел ко мне матрос по делу. Я, нужно вам признаться, специалист по беспроволочному… как это называется… гм… да, по беспроволочному телеграфу. У меня, понимаете, звучат в душе: «Я зовусь полевая ромашка!», а матрос так и жарит: «переменный ток когерер, самоиндукция…» Стою как дурак!
– Чего же вы так? – удивляюсь я. – Ведь вы специалист?
Душа общества криво усмехается.
– На днях еду в трамвае, – вполголоса, точно на исповеди, изливает он, – вдруг остановились, ни туда, ни назад. Я и говорю вагоновожатому: «Видно, братец, что-то в машине заело». А он чуть-чуть отвернулся и говорит: «Нет, это просто мотор замкнулся на себя». И чувствую, что, не будь ему так за меня стыдно, он бы тут же пустился объяснять, как мотор замыкается.
Толстый полковник рассказывал анекдот, как мужик хотел послать сапоги по телеграфу.
– Да, да! – приговаривал моряк. – Это мы с вами пошлем! А мужик не пошлет. Мужик вам скажет, какой аппарат Морзе, а какой не Морзе. Говорю недавно своим матросам: «Вот, братцы, теперь в беспроволочной телеграфии введена этакая особенная, как ее… дуга, очень сильная, так что можно будет далеко телеграфировать». А матросик-монтер мне в ответ: «Это вы про дугу Паульсена? Действительно, благодаря монохроматичности переменного поля, допустима более точная синтонизация на основное колебание».
Верите ли, у меня было такое чувство, как будто он меня при всех колотит. И так, и этак, и перевернет… Да вдруг как крикну: «Мо-олчать!» Повернулся и ушел. Ужасно глупо! Ужасно!
Но что же мне оставалось, когда я ему: «этакая… как ее… дуга», а он переменного Паульсена или как там его… Прямо неделикатно.
– Вы это серьезно?
– Как вам сказать? Понимаю, что глупо, а ничего не могу поделать!
Он задумался и еще раз сказал про себя:
– Неделикатно!
После ужина опять сели играть в рулетку. Я быстро проигралась и отправилась домой.
В переднюю проводила меня дочь хозяйки дома, молоденькая барышня, прошлой весной окончившая институт.
Она загадочно улыбалась, лукаво щурила глаза и наконец шепнула:
– Вы не скажете маме? Дайте слово, что не скажете.
– Ну?
– Нет, вы дайте слово!
Ей так хотелось в чем-то признаться, что даже в горле у нее пищало.
– Hy, все равно, я вам верю. Знаете, мы вчера какую штуку выкинули? Вы прямо не поверите! Я, Лиля Корина, ее брат и Владимир Андреевич отправились потихоньку в кафешантан. Мама думает, что я была у Лили, а Лилина мама думает, что Лиля была у меня. Всех надули!
– Ну что же, весело было?
– Ах! Вы себе представить не можете! Там танцевали «Ой-ра». Это так неприлично!
И снова у нее в горле само собою пискнуло от приятного волнения.
– Непременно поедем еще раз. А Владимир Андреич был совершенно пьян! Ужасно! Только, ради бога, маме не говорите. На будущей неделе опять поедем. Ах, как это все неприлично!
В передней молоденькая горничная надевала мне галоши.
– Что это вы, Глаша, какая сегодня завитая? – спросила я.
– Я вчера со двора ходила.
– Весело было?
– Да, очень интересно было, – отвечала горничная с достоинством. – Собралось человек пятнадцать. Играли в суд. Один молодой человек был прокурором, одна девушка – защитником. Судьи были, присяжные, – все как следует. Очень интересно.
Я вспомнила, как зимой предлагал кто-то устроить эту игру в одном из кабаре и как большинством голосов затея была отвергнута. Кричали, что скучно, что люди собираются отдохнуть и повеселиться, а не голову ломать над юридическими хитростями.
– От вас все разбегутся в карточные комнаты!
– А действительно тоска! – соглашалась и я с другими.
– Скажите, Глаша, – робко спросила я. – Вам не скучно было?
– Что вы, барыня! Не в карты же нам играть! Понятно, развлечься чем-нибудь действительно интересным.
Мы переглянулись с бывшей институткой.
Глаша любила jeux d’esprit[19], а мы…
Мы сказали друг другу глазами:
– Как это неделикатно!
Гедда Габлер
Они все хотят играть Гедду Габлер. Все. Начиная от маленькой шепелявой ingénue и кончая комической старухой с тройным подбородком и подагрическими пальцами.
Если вы увидите в оперетке какую-нибудь толстую тетку короля или жену трактирщика, будьте уверены, что вся показываемая вам буффонада – только корявая оболочка, в которой, как Кощеева смерть в голубином яйце, невидимо, но плотно угнездилась мечта о Гедде Габлер.
Как-то в одном из маленьких наших театриков ставилась маленькая пьеска маленького драматурга. По просьбе автора одну из ролей отдали его жене.
Для этого пущены были в ход все пружины, начиная с дочери суфлера и кончая матерью режиссера. Увидя игру своей протеже, все эти пружины чуть не лопнули от ужаса. Жена автора была трагична в самых комических местах пьесы и вызывала веселые взрывы смеха в лирических.
Вдобавок она обладала таким невероятным, неслыханным акцентом, что после первого же акта друзья театра хлынули к режиссеру с расспросами:
– Что это значит?
– Что это за акцент?
Режиссер сконфузился, помялся и ответил:
– Н-не знаю. Говорят, будто она молоканка.
Публика долго удивлялась, дирекция долго мучилась, как бы поделикатнее отобрать от нее роль, а молоканка сидела в своей уборной в позе отдыхающей Дузе и говорила, улыбаясь мечтательно и грустно:
– Нет, не могу. Тяжело! Тяжело ежедневно кривляться в этой пошлой пьеске, повторять пошлые, бессмысленные фразы, размениваться на четвертаки глупого смеха для глупой публики! Я устала. Я хочу отдохнуть душой. Я хочу… Я хочу наконец сыграть Гедду Габлер. Пора! Пора!
Другая была маленькой начинающей актрисой. Играла толпу, и самой ответственной ее ролью была горничная, подающая письмо, да не просто, а со словами:
– Барыня! Вам письмо.
Роль эту разработала она так тщательно, что после второго же представления ее выгнали.
Выходила она с письмом не прямо, а как-то подкрадывалась боком. Слово «барыня» произносила свистящим шепотом. Потом делала ликующее ударение на слове «вам» и, наконец, грустное и недоуменное «письмо!».
Она объяснила потом театральному парикмахеру (больше никто не хотел ее слушать), что поняла и воплотила в своей роли тип сознательной горничной, которой давно режет ухо слово «барыня», которая подчеркивает слово «вам», как бы намекая на то, что и с нею следует обращаться тоже на «вы». «Письмо» она выговаривала с грустным недоумением, чтобы оттенить свое отношение к госпоже и показать, что считает последнюю слишком неразвитой для такого интеллигентного занятия, как корреспонденция.
Покидая театр, она сказала, что, в сущности, очень рада поскорее вырваться из этой душной атмосферы, где ее заваливали работой, не оставляя времени на изучение серьезной роли, к которой она себя готовила.
– Что же это за серьезная роль? – удивлялись собеседники.
– Как что за роль? – удивилась и она. – Гедда Габлер. Чего вы глаза выпучили?
Третья актриса, вынашивавшая в себе зерно Ибсена, была хорошая бытовая актриса, отчасти комическая старуха, мастерски игравшая теток, старых дев, тещ и неблагородных матерей.
Сидела она как-то в свободный вечер в театре и смотрела Гедду Габлер в исполнении иностранной гастролерши.
– Н-нет, не нравится она мне, – сказала актриса в антракте. – Не поняла она Гедды. Совсем не тот рисунок роли. Она играет так, – тут актриса начертила в воздухе какие-то круги. – А я ее сыграла бы вот так.
И она быстро завертела рукой зигзаги и острые углы.
– Понимаете? Сначала так, потом вот так, потом поворот, потом срыв вверх, потом подъем в бездну. Понимаете?
Сначала думали, что она шутит, хлопали ее по плечу и приговаривали: