Метрдотель взметнул фалдами и мгновенно уселся за отдельный столик. Вилли с испанкой сели в некотором отдалении. Вилли заказал обед, вынул бинокль и стал смотреть, как тот ест.
Метрдотель выполнял свою роль с глубоким знанием дела. Подливал соуса, смотрел вино на свет, слегка перемешивал салат перед тем, как положить его на тарелку, и проводил по усам корочкой хлеба.
После третьего блюда испанка вздохнула.
– Слушай, Вилли! А ведь я, собственно говоря, не прочь тоже пообедать!
Но тот остановил ее:
– Молчи! Не порти дела! Ты не прогадаешь!
Он был бледен, и хотя сохранял наружное спокойствие, посвистывая и болтая ногой, но чувствовалось, что весь он горит какой-то великой творческой мыслью.
Публика, впрочем, мало обращала на него внимания. Ближайшие соседи сначала удивленно посматривали на человека, разглядывающего в бинокль какого-то обедающего господина, но потом, вероятно, решили, что Вилли просто пьян, и окончательно перестали им интересоваться.
– Ну, скоро ли? – бесилась испанка.
Наконец метрдотель допил последнюю рюмку ликера, встал и, почтительно держа обеими руками счет, подал его Вилли.
Ага! Вот он, тот самый момент!
Склоненный человек во фраке, и толпа вокруг, и даже та же испанка…
Вилли выпрямился и, отстранив руку, подающую счет, совершенно таким жестом, какой сделал Вилли Гульд, сказал голосом, совершенно таким, какой был у Вилли Гульда, как он, указывая на испанку:
– A madame! Отдайте это барыне!
И, надменно повернувшись, направился к выходу.
И вдруг раздался страшный визг, словно сразу трем кошкам наступили на хвост.
Это пришла в себя остолбеневшая испанка. Быстро сломав о колени пополам свой зонтик, она швырнула его прямо в затылок свиного короля. Но тот даже не обернулся.
– Га-a! Он требует, чтобы я платила за его дурацкие прихоти! Га-a! Я! Гукиньеро! Которая в жизни своей никогда не платила даже по собственным счетам! Убийца! Убийца!
Она металась как бешеная и, запустив обе руки в свою шевелюру, для полной картины отчаяния распустила волосы.
Это был настоящий спектакль.
Вся публика столпилась вокруг.
– А он еще выдавал себя за миллионера! – разводил руками без толку пообедавший метрдотель.
Вилли Броун шагал между тем по тротуару и недоумевал.
До него доносились крики Гукиньеро, он видел, как какие-то молодые джентльмены, высунувшись из окна, показывали ему кулаки и свистели, – и ровно ничего не понимал.
– Положительно они чем-то недовольны! А между тем я сделал все, как он. Вот так, голову вверх, рукой слева направо: «A madame». Да… Гукиньеро. Затылок немного горит. Но не мог же я сейчас же дать ей денег, – это все бы испортило. Я пошлю ей. Странные люди! Все, что делает Гульд, им нравится, а что делаю я, они не хотят ценить!
Увидя свое отражение в зеркальном окне магазина, он не вытерпел: поднял голову, развел рукой:
– A madame!
И, блаженно улыбнувшись, пошел домой.
Лесная идиллия
Вдали на городской колокольне звякнул четыре раза медный звук, приостановился и загудел медленно еще шесть раз.
Это значило, что истекли все четыре четверти часа и наступило ровно шесть.
В лесу, на маленькой круглой полянке диаметром в три шага, идут вечерние приготовления.
Что-то копошится и шелестит между корнями старой липы. Быстро шмыгнула вверх пушисто-яркая, красноватая метелка, притихла на высокой ветке, повернулась, блеснули две внимательные пуговки, и снова взметнулась метелка вверх и исчезла.
Вдруг зашуршала верхушка сосны, и какая-то птица прокричала хриплым озабоченным голосом три раза одну и ту же фразу. Начала в четвертый раз, сбилась, сконфузилась и замолчала.
Но это не я виновата, что она сбилась. Я не могла испугать ее. Я лежу совсем тихо и не шевелюсь уже давно, так давно, что даже перестала чувствовать боль от шершавой коры соснового корня, на который опираюсь плечом.
Многие здесь уже привыкли ко мне: маленький червячок-землемер, грациозно взвиваясь и снова опускаясь, мерит своим зеленым телом длину моей руки. Два рыжих муравья, похожих на бретонских крестьянок, в сборчатых юбках с перетянутыми талиями, задумались над бахромой моего пояса, ждут, чтобы указал им мудрый инстинкт, как приспособить эту хитрую штуку на муравьиную пользу и славу.
Я не шевелюсь, не хочу мешать. Поднимаю глаза, вижу растрескавшуюся кору, одноцветную издали и всю пеструю, всю в чешуйках, в пушинках, в шелушинках, если смотреть на нее вот так, прижавшись к ней щекой.
В одной из трещин живет какая-то зеленая точка, дышит – не дышит, чуть шевелится, видно, что только о том и думает, как бы не умереть, как бы сохранить подольше свою такую важную, такую значительную, такую необходимую для всего мироздания жизнь.
Мне делается страшно за нее, я опускаю глаза.
Внизу, у самых корней, деловой сознательной походкой идет жук. У него, наверное, серьезное дело. На спине у жука лежит соломинка.
Знает он об этом или нет? Несет он ее к себе домой или она случайно прилипла ему к спине, и он понять не может, отчего ему целый день поясницу ломит?
Я решаюсь. Тихонько протягиваю руку, снимаю соломинку. Жук мгновенно подвертывает ноги и притворяется мертвым. Я, чтобы успокоить его, тоже притворяюсь мертвой.
Когда жук убеждается, что надул меня, он снова отправляется по своим делам, серьезный и озабоченный.
Червячок-землемер дополз до моего локтя, призадумался, взвился гибким зеленым тельцем и пополз назад. Видно, сбился со счета и решил сделать поверку.
«Четыре… пять… семь… – помогаю я ему. – Перемерим, запишем, будем знать, сколько в земле места приготовить. Нужно, чтобы на всех хватило… десять… одиннадцать…»
Шевельнулось что-то между стволами, там, где начинаются первые ветки. Что-то прыгнуло яркое и радостное. Это там, за лесом, зажгло солнце свой алый фонарик и отбросило прожектором живой дымящийся столб.
Загорелись сухим огнем красностволые сосны, закружевились прозрачно кусты.
И вдруг с легким шорохом вбежал на полянку зверек.
У него была острая звериная мордочка и острые звериные ушки, но глаза, суетливые и печальные, были не лесные и не звериные.
Зверек повернулся боком, поднял ушки, прислушался. Робко дрожала приподнятая передняя лапка, а на спине дрожал привязанный к шее нелепый лиловый бант.
Послышался шорох и треск тяжелых шагов. За зверьком шли большие звери, дышали громко и вышли на полянку.
Их было два.
Впереди – покрупнее, похожий на большого кота, в сером костюме и клетчатых штанах. Позади – нечто вроде пуделя в юбке, пелерине, шляпке с кукушечьим пером и корзиночкой у локтя.
Звери остановились, посопели носами на сосны, на липы, на дымно-розовый огонь солнца, и первый из них сказал на человеческом немецком языке:
– Здесь.
Разостлали платок, сели.
Маленький зверек с лиловым бантом забегал кругом, заюлил, залебезил и сказал большим зверям и глазами, и боками, и ушами, и хвостом, что он весь на их стороне, что не переманит его к себе ни дымный огонь, ни зеленый цвет, ни то, что шелестит наверху, ни то, что шуршит внизу. Ни до чего ему дела нет. Всё – дрянь, мелочь и ерунда, – вам служу и вам удивляюсь.
Пуделиха поставила на землю корзинку.
Три муравья сейчас же принялись изучать это новое явление природы, обнюхивали, обсуждали, как быть.
Пуделиха зашуршала бумагой, вытащила бутерброды с ветчиной, один дала коту, другой сунула себе в рот.
У обоих глаза сделались сразу удивленно-круглые. Закатный алый огонь осветил сетчатые красные жилки их тупо блестящих зрачков, а маленький зверек с лиловым бантом задрожал всей грудью от сдержанного жадного визга.
– Молчи! – сказала пуделиха. – Сначала мы будем кушать, а потом и тебе дадим полопать.
Они жевали долго, уставив глаза в одну точку, чавкали громко и строго, так что вернувшийся с деловой прогулки жук на всякий случай притворился на минутку мертвым.
Они жевали и молчали, и все замерло кругом, даже розовые пылинки в дымном солнечном столбе чуть дрожали, не кружась и не взвиваясь. Все застыло, и только торжественно и властно два жирных рта свершали жертвоприношение.
Картина была мистически-жуткая. Я видела, как тонкая, стеблистая травинка с пухом на маковке задрожала робко и поникла.
– Смилуйтесь над нами!
Я закрыла глаза…
– Ну-с, а теперь ты будешь лопать, потому что мы уже покушали.
Пуделиха вынула плошечку и налила из бутылки жиденького молока.
Зверек с бантом, высунув сбоку розовый дрожащий язычок, стал лакать деликатно и благодарно.
А большие звери, тяжело дыша, водили глазами по притихшим кружевным кустам, по огнистым стволам, по нежно-шелковым травам, а когда повернули глаза к дымному столбу заката, загорелись они прозрачно и льдисто, как драгоценные камни, и остановились. Что скажут они теперь?
Вот дрогнули глаза, прищурились. Маленькая быстрая молния мелькнула между ресницами. Это – мысль. Да, я угадала. Это – мысль. Кот сказал:
– Майер скоро купит аптеку.
После слов этих сразу стало так тихо, словно даже муравьи притаили дыхание.
Слушал лес, слушали звери, трава, солнце, древесные ползуны, небесные птицы, и маленький червячок-землемер взвился и застыл зеленым вопросительным знаком.
Слушали, как свершается недоступное, непостижимое, – как мыслит и говорит человек.
Дрожал зверек с лиловым бантом и тихо, подавленно визжал, исходя любовью, восторгом и преданностью.
Тише… Тише… Слушай, земля!..
– Майер скоро купит аптеку.
Седая быль
Часто приходится слышать осуждения по адресу того или другого начальствующего лица. Зачем, мол, выносят неправильные резолюции, из-за которых неповинно страдают мелкие служащие и подчиненные.
Ах, как все эти осуждения легкомысленны и скороспелы!
Вы думаете, господа, что так легко быть лицом начальствующим? Подумайте сами: вот мы с вами можем обо всем рассуждать и так и этак, через пятое на десятое, через пень-колоду, ни то ни се, жевать сколько вздумается в завуалированных полутонах.