Юнармия — страница 2 из 31

– За это не беспокойтесь, товарищ командир, – ответил дорожный мастер и тряхнул головой.

Воинский состав, тяжело набирая скорость, тронулся без свистка. За ним, постукивая колесами, пошел второй. Следом медленно двинулся броневик «Коммунист».

К бугру, откуда высунулись белогвардейские папахи, скакали, прикрывая отступление эшелонов, конные и бежа­ли пешие красноармейцы. На ходу они досылали в винтов­ку очередной патрон.

Начальник станции то и дело выбегал на платформу и растерянно махал сигнальными флажками.

Орудийный гул то стихал, то нарастал вновь. Снаряды падали у семафора, у водокачки, на станции.

По земле расползался густой бурый дым.

Когда поезд с больными и ранеными проходил мимо мастерских, командир крикнул:

– Прощайте, товарищи! Держитесь! Мы обязательно придем!

А на макушке бугра уже растянулась неровной лентой цепь белых.

Цепь быстро перекатывалась к вокзалу.

Казачья конница вихрем перескочила балку. Размахи­вая саблями, казаки понеслись вслед за броневиком. Но поезд – конному не товарищ.

Выстрелы слышались все реже и реже. На станции стало тихо.

Красноармейцы отступили.

Начальник станции, подправив короткие рыжие усы и надев накрахмаленную манишку, приготовился к встрече белогвардейцев.

Глава IIВ ПОГРЕБЕ

Я со своим приятелем Васькой болтался на воинской платформе.

– Ни красных, ни белых, – сказал Васька.

Где-то сорвался выстрел. Я оглянулся.

– Васька, а Васька, домой пора, – видишь, опять стреляет кто-то.

– Нет, Гришка, чего там домой, пойдем-ка лучше в по­селок, – сказал Васька и побежал к вокзалу.

У подъезда вокзала стоял огромный мусорный ящик. Васька заглянул в него, приподнял крышку и, с трудом подтянувшись на руках, прыгнул в ящик.

– Амуниция! – крикнул он. – Смотри, Гришка, бандрандаж матерчатый, с пулеметными пластинками.

Васька подцепил свою находку пальцем и высоко под­нял над головой грязный, промасленный патронташ.

– Брось! – сказал я. – Кабы он новый был, а то, смот­ри, грязищи-то на нем… Да и пластины поломаны.

Васька швырнул патронташ на мостовую, поковырялся в ящике еще немного и вылез.

– Ну, пойдем, – сказал он, поправляя на затылке здо­ровенную отцовскую шапку.

– В поселок не пойду, давай на казенный чердак полезем, оттуда все видно.

– Ладно, давай на чердак, – согласился Васька.

Мы направились к большому кирпичному дому, кото­рый стоял рядом с вокзалом.

Это был самый большой дом в нашем поселке. В ниж­нем этаже жил начальник станции, а наверху – начальник телеграфа и начальник службы пути. С чердака этого дома хорошо была видна станица, железная дорога и степь до самой Крутой горы.

Когда мы переходили через площадь, Васька как-то съежился и сказал:

– А знаешь, страшно все-таки.

– Я и сам, когда кругом тихо, боюсь.

Мы огляделись. Не было слышно ни шороха. Будто вымерло все.

– Один, поди, не пошел бы? – спросил я у Васьки.

– Нет, ни за что.

Мы стали пробираться вдоль длинного деревянного за­бора. Вдруг я услышал лошадиный топот.

– Лезь через забор! – толкнул я Ваську.

Едва мы успели перелезть, как из переулка выскочил всадник и на всем скаку осадил лошадь у железной ре­шетки станционного садика. Казак легко спрыгнул с ло­шади, набросил поводья на изгородь и, щелкнув плеткой по голенищу, скрылся за дверьми третьего класса.

– Белый, – прошептал Васька, – в погонах. Гляди!

Мы оба так и прилипли к забору и стали смотреть в широкую щель.

На подъезд станции два казака вынесли на грязных брезентовых носилках окровавленного человека. Следом за ними вышел офицер. На носилках рядом с раненым ле­жала серая шинель, фуражка и плоская кожаная сумка. Раненого сбросили на камни мостовой. Он застонал и, пе­ребрасывая голову из стороны в сторону, слизывал языком белую смагу, покрывшую его распухший рот. На фуражке его я заметил звездочку.

– Красноармеец… товарищ… – еле слышно сказал я Ваське.

С ноги раненого казак стаскивал сапог. Сапог не сни­мался, и казак изо всей силы дергал ногу красноармейца. Наконец он стащил оба сапога, смахнул с них рукавом серую пыль и сунул в седловые сумы.

– Где ты откопал эту сволочь? – спросил офицер.

– Отстал! – гаркнул казак и, вытянувшись в струнку, взял под козырек. – Возле кипятилки валялся. Ваше бла­городие, разрешите разделать? – кивнул он головой в сто­рону красноармейца.

– Нет, этого делать нельзя, – ответил остроносый офи­цер, но, подумав немного, равнодушно добавил: – А впро­чем, разделывайте. Все равно некуда девать падаль такую.

Сказав это, офицер ушел.

Казак вытащил из кобуры наган.

– Убьет! – не своим голосом взвизгнул Васька.

– Убьет! – сказал я.

На всю улицу ударил выстрел. За ним второй. Раненый красноармеец несколько раз дернулся и перестал стонать.

На чердак мы не пошли, а побежали домой. В ушах все еще звенели выстрелы. Я вбежал в сени казенного железнодорожного дома, где мы жили, и рванул дверь. Она была заперта. Я оглянулся. Васька тоже топтался у своей двери и проволокой пытался открыть замок.

– Куда же они подевались? Может, с красными уш­ли? – чуть не плача, сказал он.

– Гришка! Васька! – услышал я чей-то шепот.

Я оглянулся и увидел в дверях погреба мою мать. При­держивая тяжелую дверь, она шепотом звала нас.

Мы с Васькой бросились к погребу. На крыше его гро­моздилась целая гора камней.

– Где тебя черти носили? – накинулась на меня мать, как только я переступил порог погреба. – В могилу ты нас загонишь!

Я молчал. Мать захлопнула за нами дверь, щелкнула засовом, и мы стали осторожно спускаться по каменным ступенькам. В погребе было темно, тянуло сыростью. В выбоине потрескавшейся стены тускло горела короткая железнодорожная свеча.

В нос мне ударило кислой капустой, гнилой картошкой, вонючим бураком. Все эти хозяйственные запасы были спрятаны в четырех кладовых, а перед кладовыми была широкая площадка. Тут сидели все жильцы нашего дома. Каждая семья пристроилась к своей кладовой.

Грузный, крепкий и высокий Васькин отец, облокотив­шись, лежал на рваной дерюжке. Около него сидела Васькина мать.

Они не сказали Ваське ни слова. Только отец подал ему кусок черного хлеба:

– Жри!

Васька присел рядом с отцом и стал жадно жевать хлеб.

Против Васькиного отца, Ильи Федоровича, сидел дру­гой жилец нашего дома, составитель поездов Андрей Иг­натьевич Чиканов.

Задыхающимся шепотом он говорил:

– Отступили наши.

– Да, – тихо сказал Илья Федорович, – отступили.

– Что ж теперь будет? – спросил Чиканов, вздохнув.

– Повешают.

– Не всех, – сказал вдруг кто-то из дальнего угла. Это был железнодорожный телеграфист. Он одиноко сидел на потертом персидском коврике у двери своей кладовой. Во­рот его форменной тужурки был расстегнут, техническая фуражка с желтым кантом надвинута на рыжие брови.

Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагива­ла, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.

– Не всех, говоришь? – сказал Илья Федорович. – Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.

Телеграфист пробормотал что-то непонятное.

В это время снаружи рванули дверь.

– Кто там? – крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.

– Открывай живей!

Я узнал голос своего отца.

Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился прямо на землю.

– На вокзале был. Ну и дела там делаются – смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зару­били. Как мясники, работают…

Васькина мать вскрикнула.

Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.

Больше в этот вечер никто ничего не говорил.

Три дня мы не выходили из погреба.

Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Ку­бань!»

Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали ста­ницу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.

До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слыш­но было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.

Я подбирался к самой двери погреба, прикладывал ухо к большому железному засову и слушал хрипло тренькаю­щую гармонь и шарканье подошв о корявый тротуар.

А со стороны поселка разноголосо лилась казачья песня:

Ты, Кубань, ты наша родина,

Вековой наш богаты-ы-рь,

Многоводная, раздо-о-льная,

Разлилась ты вда-а-ль и вширь…

На третий день под вечер кто-то торопливо прошлепал за дверью.

– Стой! – раздался крик на всю улицу.

Грохнул выстрел. Мы с Васькой взбежали на верхние ступеньки погреба и прилипли к дверной щели.

– Эй вы, полосатики! Ступайте вниз! – закричал мой отец. – Это вам не красные, чтобы свободно разгуливать. Вы что – хотите шкуринской нагайки попробовать? Смот­рите у меня!

Я и Васька молча сошли вниз и опять уселись в темном углу.

«Долго ли еще эти шкуринцы будут тут орудовать? Носа на улицу не высунь. Сиди теперь в погребе и нюхай кислую капусту. Нюхай гнилую картошку. И что это красноармейцы не соберутся с силами и не вытурят черто­вых шкуринцев?» – думал я.

Было обидно и скучно.

Вот бы выскочить из погреба и, крадучись, пробрать­ся на станцию, в поселок! До чего охота брала!

Ваське, видно, тоже было очень скучно. Но он скоро нашел себе занятие. Посреди погреба на перевернутом ведре стояла коптилка. Васька подобрался к ней и принял­ся дуть на желтый огонек. Огонек заморгал и лег набок. Он бы совсем погас, если бы Васькин отец вовремя не влепил в лоб Ваське жирного щелчка. Васька захныкал и стал ковырять пальцем землю. Но вдруг огонек заплясал и снова лег набок.

Теперь этого никто не заметил.