Как ныне сбирается хищный буржуй… —
пел он вполголоса. И когда ему кричали: «Громче!» — он показывал на свое горло — мол, в дороге простудился — и продолжал так же вяло:
В своей кровожадной миссии —
Взошедшего солнца украсть поцелуй
У нас, пролетарьев России,
Так громче, музыка, играй победу…
— Раз, два, — притоптывал он без энтузиазма и аккомпанемента.
Но вот в начале последнего сеанса Сладкопевцев заметил Таню. Он заметил ее заграничное вязаное пальто, синий берет, лицо ее издали блеснуло тузом червей среди черных девяток, восьмерок, валетов и засаленных дам.
«Откуда здесь такая фокстротная девуля?» — удивился Сладкопевцев.
И, обращаясь исключительно к Тане (это заметили и другие), он во всем блеске исполнил свой коронный номер. Это были давнишние, любимые его куплеты, которые заканчивались грустным философским завыванием:
В жизни живем мы только раз.
Извиваясь, он скользил и падал, он размахивал руками, подбегал к рампе, готовый соскочить со сцены, и застывал на месте, вытягивал шею, улыбался, двигал плечами, грустно качал головой.
Он пел:
Мы ведь любим только вас:
Не забыть твой…
Здесь он особенно вытянул шею, долго шарил глазами по лицам присутствующих и вдруг, будто невзначай, остановил свой взгляд на Тане, улыбнулся, топнул ножкой, утвердительно мотнул головой.
…черный глаз.
В жизни живем мы только раз.
Он так произносил это «В жизни живем мы только раз», будто хотел сказать: «Раз такое дело, граждане, так ничего тут не попишешь».
Тане очень понравились эти куплеты. Собираясь лечь спать, она разбудила раввина и в одной рубашке, притоптывая босой ножкой по коврику, подражая всем ужимкам и движениям гибкого куплетиста, спела: «В жизни живем мы только раз».
— Ложись скорей, бесенок, простудишься, — сказал влюбленный и счастливый раввин.
В следующий вечер Таня опять была в кинематографе, домой провожал ее Сладкопевцев. У самой калитки куплетист прошептал:
— Какие у вас чудесные волосы! Крашеные?
— Нет, — ответила Таня.
— Не может быть! — воскликнул пораженный Сладкопевцев, хотя ему было абсолютно все равно, крашеные они или некрашеные.
И когда, перед уходом, медленно, сквозь полосы лунного света, подносил к губам Танину руку, он вдруг, неожиданно, повернул руку ладонью вверх и сказал кокетливо, в нос:
— Сейчас мы узнаем все ваши тайны! Я же хиромант.
— Это очень интересно, — сказала Таня. — Я люблю гадать.
— Слушаюсь. Только я буду говорить все, — и, не выпуская руки, Сладкопевцев пронзил ее овечьим глазом.
— Все, все, — попросила Таня.
Она не знала, что куплетист Сладкопевцев при знакомстве с девушками всегда, как правило, начинал с разгадывания их характера по линиям рук. Это был его способ сближения с ними. Его прием. Не обладая богатой фантазией, куплетист говорил всем одно и то же.
— Вы музыкальная натура. Вы играете? Вы танцуете? Вы поете? — выпытывал он, нагнув над ладонью свою красивую голову.
— Да, я пою, — призналась Таня.
— Спойте, — умолял ее Сладкопевцев. — Я прошу вас, спойте.
Таня робко и очень тихо спела любимую песенку раввина о том, как девушка с глазами точно сапфиры заблудилась в лесу.
— Это восхитительно! — воскликнул Сладкопевцев. — Очаровательно! С таким голосом сидеть в этой дыре — преступление, — сказал он строго. — Вы знаете, что вас ждет? Вас ждет Большой театр, слава и цветы. У вас бриллиантовый голос!
Это была высшая похвала, на которую был способен куплетист.
Он встречался с Таней еще два вечера и уговорил ее уехать с ним в Москву. Ему нравилось, что он увозит с собой в столицу супругу раввина. Особенно его веселила мысль о том, как он будет об этом рассказывать своим приятелям.
«Они с хохоту подохнут, когда узнают, что я у раввина отбил любовницу. Честное слово, это шикарно…»
Раввин сразу осунулся и постарел. Он потускнел, сгорбился, и боевой румянец на его щеках потух. Раввин перечитывал все, что много раз читал раньше, все, что когда-то знал наизусть и давным-давно забыл. Теперь все звучало иначе, книги его раздражали. Он получил письмо от Тани. Она писала, что поет по радио, но денег ей все равно не хватает. Он послал ей денег и ответил, что из Америки для нее прислали джемпер и чулки и хорошо бы, если б она приехала домой. Потом еще было письмо: она вновь писала, что поет по радио, все хвалят ее голос, но денег ей все равно не хватает. Раввин послал ей денег, но рассердился и написал, что не желает быть дойной коровой и больше денег посылать ей не будет, что он собирается в Сан-Франциско; если она желает, то пусть возвращается, они вместе поедут в Сан-Франциско. Таня ничего не ответила.
Раввину показалось, что предыдущее письмо было слишком жестокое, и он написал ей трогательное длинное письмо. Это было ночью, когда стучал дождь по крыше и ветер толкался в дверь. Раввин писал ей о том, что он уже стар, что одной ногой стоит в могиле.
«Дни мои сочтены, мне осталось недолго, моя родная девочка, и не сегодня-завтра меня отнесут на кладбище. Мне так хотелось бы, чтоб именно ты, моя светлая, закрыла мои глаза, помутневшие от одиночества и тоски».
Раввин бил на жалость, но учитывал и экономические предпосылки.
«Я умру, и все мое добро пойдет по чужим рукам, а если бы ты была возле, все осталось бы тебе, мое счастье. Тебе пригодились бы в этой бурлящей жизни мои золотые часы и енотовая шуба. Мне осталось недолго, и я не поеду в Сан-Франциско. Я каждый день буду ждать тебя, мое солнышко».
Ответа не было. Седой раввин с ума сходил от любви к Тане. Он ни о чем другом не мог думать.
Он нарочно дольше спал днем и раньше ложился ночью, чтобы увидеть Таню во сне, но она не снилась.
— Танечка! — шептали осливевшие тяжелые губы раввина. — Танечка!..
Таня не писала. Иногда раввин представлял себе очень ярко, как Таня где-то в Москве, в компании молодых людей, поет и танцует. Он видит, как она сидит на коленях шалопая, и тот при всех тискает и целует ее.
Раввин свирепел, сжимал кулаки и задыхался от кашля.
Раз он пришел в мастерскую художника Яхонтова. Аркадия Матвеевича не было, в мастерской работал один Миша. В длинной синей сатиновой рубашке, измазанной красками, в сандалиях на босу ногу, он стоял у мольберта. Он не оглянулся на вошедшего раввина и не заметил, как тот качнулся и рукой зажал глаза. Только когда раввин подошел ближе к холсту и хотел пальцем дотронуться до голой спины Тани, Миша тревожно окрикнул:
— Тс-с! Она еще не высохла.
Несомненно, это была она, уходящая в голубых рейтузах голая Таня. Хотелось коснуться царапинки на ее лопатке, хотелось повернуть ее к себе лицом.
— Локти, — задумчиво сказал Миша про себя, нацеливаясь кисточкой, — локти у меня не выходят. Я над ними бьюсь уже третий день.
— Да, — почтительно и сочувственно сказал раввин, — а мне и так нравится.
Миша на это ничего не ответил и продолжал работать.
— Продайте мне эту картину, — сказал неожиданно раввин.
— Она не продажная, — ответил равнодушно Миша.
— Я вам за нее дам много денег.
— Деньги, деньги, деньги, деньги, — повторял без конца Миша, то отходя от картины, то к ней приближаясь. — Мне не надо денег, — сказал он просто.
— Что же вы хотите? Я вам все что угодно дам.
Миша молчал.
— Что вы хотите? — спросил еще раз раввин.
— О, я много чего хочу, — сказал Миша и, дотрагиваясь кисточкой до Таниного локтя, добавил опять как будто про себя: — Я этот портрет возьму с собой в Москву. Я над этой работой многое понял. Это учебная работа.
Когда вокруг локтя появилась сморщенная кожа, Миша отложил палитру и кисть, и, довольный, закурил.
— Разрешите и мне папиросочку, — попросил раввин.
— Пожалуйста.
Раввин закурил и робко сказал:
— Не увозите эту картину в Москву. Подарите мне ее, — попросил он жалобно.
— «Даришь» уехал в Париж, — сказал Миша чужой пошлой фразой, от которой сам всегда морщился.
— Подарите, — просил раввин. — Я вас очень прошу… Вы знаете, ведь я с Таней прожил четыре года, — унижался он.
— Мне какое дело! — сказал сердито Миша и повернулся спиной к раввину.
Раввин бродил по улицам, но не так, как раньше — важно и в застегнутом наглухо пальто. Раньше он передвигался, как длинный черный шкафик. Сейчас он бродил рассеянно и не узнавал знакомых.
Он уходил далеко в поле и лежал там на траве. Присаживался у ржи, снимал котелок. Здесь пахло хлебом и васильками.
Он первый раз в жизни купался в реке. Он уходил подальше от людей и учился плавать.
Старый молодой человек.
Он больше не перелистывал сухих страниц священных книг: они были ему так же противны, как беззубые еврейки, которые теперь готовили ему пищу и убирали комнаты. Он ежедневно читал газеты и сидел подолгу в библиотеке имени Карла Либкнехта. В бессонные ночи раввин вспоминал прожитую жизнь и был ею недоволен. В одну из таких бессонных ночей он написал письмо в райком комсомола и утром сам отнес его туда. Это письмо было напечатано в областной газете и потом перепечатано в «Безбожнике».
«Я родился в очень фанатичной семье. Отец мой, и дед мой, и прадед мой — все предки мои были раввинами, и я сам занимал раввинский пост в течение тридцати семи лет. И вот я пришел к заключению, что иудейская религия, как и всякая другая, является сторонницей имущих классов и, как всякая религия, идет против века. Я уже давно не верю в бога, но продолжал обманывать себя и других, потому что мне это было выгодно до сегодняшнего дня. Вся моя жизнь — сплошная ложь и лицемерие. Я не желаю больше так жить, о чем и довожу до всеобщего сведения, будучи в твердой памяти и, как никогда, в ясном рассудке. Вот я написал это письмо и сразу чувствую себя честнее и моложе на много лет».