Миша сидел, опустив голову. Но когда Михаил услышал нелестный разговор о Нине и Праскухине, он в бешенстве вскочил:
— Грязные сволочи! Вы не смеете о ней говорить. Она прекрасная. Она… она святая!
— Смятая! — сострил, под общий хохот, Синеоков.
— Приспособленец! — проскрежетал Миша и ударил его кулачком по голове.
Мишу оттолкнули. Он упал на ковер, лицом вниз, и заснул…
— Следующим номером программы, — объявил Пингвин, — белорусско-цыганские романсы.
Таня, мягко прищурив глаза, вкрадчиво запела:
А у перепелочки головка болит.
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка.
— Ей-богу, роскошная баба! — восторгался Владыкин, похлопывая Таню по спине.
А у перепелочки ножка болит…
Миша неоднократно собирался пойти к Нине. Но всякий раз, когда он вспоминал свой последний разговор с ней и о том, что он у Нины может встретить Праскухина (Миша не знал об отъезде Александра), у него не хватало духу пойти. Его одолевала жажда мести. Миша думал, что настанет день — и он прославится. Его имя прогремит. Вот тогда он придет к Нине… Он забросил краски, ничего не писал. Он халтурил в иллюстрированных еженедельниках и зарабатывал много денег. Часто в компании знакомых художников Михаил играл в карты. В покер. Азартная игра облегчала страдания. Он возвращался на рассвете, после крупного выигрыша. Во всех карманах лежали смятые кредитки. Но на что ему деньги?..
Дворники поливали асфальт. Струйки воды поблескивали на добром утреннем солнце. День будет жаркий. Миша брел усталый, насвистывая что-то очень грустное.
Впереди шли двое и громко разговаривали.
— А как по-твоему? — услыхал Михаил. — Грельс останется?
— Останется.
— А Суходжинский?
— Не останется.
Это были писатели. Они продолжали свой ночной разговор о том, кто из литераторов останется в веках. Они называли никому не известные имена. У них был какой-то свой счет. На углу писатели остановились, и один из них с дрожью в голосе спросил:
— Скажи, а я останусь?..
— Ты? Останешься… А я? — осведомился другой не менее тревожно.
— Ты, — с некоторой натяжкой ответил его товарищ, — пожалуй, останешься. Но тебя губит схематизм.
Миша подошел к ним и с болезненной улыбкой спросил:
— Михаил Колче останется?
— Первый раз слышим, — ответили дружно литераторы. — Мы его и не читали.
Вечером Миша пришел к Нине. Он весь день ничего не ел: так волновался перед встречей с Ниной. Нина встретила его холодно. Он, не садясь, говорил ей о том, что больше не будет играть в карты, бросит пить, поедет к матери, будет много писать, а осенью вернется в Москву и поступит в университет. Он будет заниматься математикой. Ему надоели пингвины. Синеокова он тогда у Владыкина ударил, и очень рад.
— Как противно! — с отвращением произнесла Нина.
Она с раздражением слушала Мишу, зная наперед, что он скажет. Да и сказать-то ему нечего. Слушая его, Нина думала, что она уже где-то об этом читала в толстых журналах за тысяча девятьсот одиннадцатый год. Вот он сейчас начнет клясться в любви: «Я вас так люблю, Нина. Слышите сердце… сердце?» Как все это старо и уныло!
И действительно, Миша не заставил себя долго ждать. Он заговорил о необыкновенной своей любви к Нине. Она ему снится. Он готов за нее умереть, и так далее, и так далее.
Нина обрадовалась вошедшему Левашеву. Илья был в возбужденно-веселом настроении.
— Завтра еду на КВЖД. Редактором газеты… Страшно рад… Ну, как ты, Нина?.. Верно, я помолодел? Смотри, у меня совсем пропал живот. — И Левашев вытянулся во весь рост.
— Это верно, Илюша, ты не изменился, только поседел.
— Седина идет мужчинам, — улыбнулся Илья, обнажая большие зубы. Поправил очки, лег на диван и, щелкая пальцами, прескверным голосом запел: — Завтра утром у нас бу-удет свой ревком!
— Илюшенька, не надо петь, дорогой!
— Не буду, — засмеялся довольный Левашев. Вскочил с дивана. — Завтра еду на КВЖД. Едем вместе, Нина!
Нина сказала, что она с удовольствием поехала бы, но ей нельзя.
— Осенью поступаю в ИКП. На философское отделение.
— Это хорошо, — одобрил Левашев. — Нам философы нужны.
— Возьмите меня на КВЖД, — попросил Миша.
— Взять его? — спросил самого себя Левашев и, подумав немного, сказал: — А это идея! Нам художники нужны.
Михаил подумал: как он часто слышал это — «Нам художники нужны… Нам философы нужны…» Ему никто не нужен, кроме Нины.
Левашев перед уходом условился с Мишей завтра встретиться в отделе печати ПУРа.
— Приходите пораньше. Я вас там буду ждать. Поезд уходит в шесть сорок пять.
Миша еще долго сидел у Нины. Он поедет на КВЖД. Он отличится. Он напишет картину.
— Обо мне узнает Блюхер…
Дома Миша разбудил Пингвина и сообщил ему о том, что завтра едет на КВЖД.
— Я бы сам поехал, — проскрипел Пингвин, — но слишком стар. По-моему, меня уже надо держать в ящике с надписью: «Осторожно переворачивать».
— Сколько вам лет?
— Тридцать три, батенька. Тридцать три…
Часть своих картин, в том числе «Первый звонок», Михаил перевез к Нине. На КВЖД он взял карандаши, тушь, альбомы.
Больше месяца Михаил проработал в газете. Рисовал карикатуры, плакаты. Вскоре это ему надоело, и он попросился, чтоб его прикомандировали к действующей части. Его не хотели отпускать: газете необходим был художник. Но Миша настоял.
Его обучили стрелять из винтовки и метать гранаты.
В той роте, куда Михаил был зачислен, он встретил Ясиноватых. Это его поразило. В Донбассе — Галузо, здесь — Ясиноватых! Куда ни приедешь, кого-нибудь встретишь. Как тесно!
— Вы как сюда попали? — удивился Ясиноватых.
И по тому, что Ясиноватых посмотрел на него подозрительно и обратился к нему на «вы», Миша понял, что тот не забыл происшедшего в райкоме комсомола.
Михаил объяснил, что приехал сюда от газеты. Он примет участие в наступлении, чтобы потом написать картину.
— Понятно, — заметил Ясиноватых. — Вы, значит, собираетесь воевать с белокитайцами для своей будущей картины?..
— Нет, конечно. — Миша побагровел.
И лихорадочно, спешно стал рассказывать о том, как он побывал в школе пилотов и в Донбассе.
— Я специально туда ездил на ликвидацию прорыва, — соврал он. — Хватило работенки… Галузо встретил. Здорово вырос парень. Развился. Гораздо сознательней стал… Ну, а как вы, товарищ Ясиноватых?
— Галузо и тогда был сознательней многих других: комсомольским билетом не швырялся, — сказал строго Ясиноватых и отошел в сторону.
После этого разговора Миша избегал Ясиноватых.
Он все время боялся, как бы не разгадали его мысли и не откомандировали бы обратно в тыл. В роте проверяли людей. Участвовать в предстоящем сражении считалось высокой честью.
«Даже для того, чтоб умереть, необходимы добродетельные ячейковые качества». Но Миша меньше всего думал о том, чтобы умереть. Он думал о подвиге. Он видел себя впереди бегущих в атаку. Он сделал что-то такое необыкновенное, что сразу его выделили и наградили. «Обо мне узнает Блюхер… А пока надо терпеть».
Он старался со всеми дружить. Рисовал портреты красноармейцев, вел общественную работу. Он старался быть «своим парнем», превозмогая отвращение к коллективной жизни Красной Армии. Ему было здесь так же одиноко, как и в школе пилотов, как в Донбассе. У них те же интересы, те же разговоры, те же цифры. Соцсоревнование. Пятилетка. Ликвидация неграмотности… «Боже мой, как это однообразно и обыкновенно!..»
В ночь накануне наступления Миша долго гулял один в поле.
Конец унижениям. Завтра решится все. Он распахнул полушубок. Ему было жарко. В груди тесно. Звезды застревали в горле. Он мечтал о славе, об ордене Красного Знамени, о Нине. Он небрежно приколет орден к пиджаку и заявится к Нине. К штатскому костюму идет орден Красного Знамени…
А утром Михаил вместе с другими побежал в атаку и громче всех кричал «ура». Он тоже во весь голос закричал: «Даешь Далайнор!», — а вышло тоненько и с хрипотцой. Забыв снять кольцо, он размахнулся до отказа и швырнул гранату. Но граната сама выскользнула из ослабевшей руки и легла рядом. Он терял сознание, ему казалось, что где-то поблизости работают в кузне. Когда он открыл глаза, увидел самолет. Пожалел, зачем он не летчик. Он сконструировал бы собственную машину и перелетел бы океан. Нет, он как Рихтгофен. Рихтгофен во время империалистической войны сбил восемьдесят неприятельских истребителей. А он собьет двести, триста, четыреста.
«Я собью тысячу. Восемьсот. Обо мне узнает весь мир. Ты хотела, чтоб я отличился. Вот я и отличился. Я выкрашу самолет в красный цвет и на плоскостях напишу твое имя. Так не надо: это пошло. Ты хотела, Нина, чтоб я был самый главный. Вот я и есть самый главный. Твой самый главный. Будь здорова. Всего доброго. Привет. Скоро прилечу».
Он бредил, помутневший взор его не различал, что над ним летал не один самолет, а целый отряд. И, конечно, он не вспомнил того, что еще совсем недавно ему говорил взводный командир, товарищ Близорук: «Нынче самолеты не вступают в бой одиночками, а только соединениями, не меньше звена».
Улетели самолеты, и опять стало тихо. Где-то далеко пел петух, сквозь облачный дым быстрей бежало небо. Ему хотелось повернуться на бок, но он боялся, что будет больно. Он чувствовал, что боль где-то очень близко, рядом, и не смел пошевельнуться. «Я хочу в кровать», — подумал он и удивился, что, прежде, чем подумал, произнес это вслух: «Укрой меня, мама. Ты хотела, чтоб я отличился. Прости меня за все. Я по-прежнему тебя люблю, Нина. Укрой потеплей, а то мне холодно». Усиленней заработали в кузнице. «Откуда кузнецы, когда кругом голая степь?» Сказал громко и сердито:
— Почему не идут самолеты?!
Заметив, что вместо «санитары» сказал «самолеты», он нехорошо выругался, решительно повернулся на бок и дико завыл от страшной боли в животе. Он был смертельно ранен.