— Разбойники! Воры!
Одного брошенного назад взгляда было достаточно Пушкину, чтобы успокоиться насчет собственной безопасности. Стоявшая на пороге с засученными до локтей рукавами дородная барыня так четко выделялась темным силуэтом на светлом фоне освещенного коридора, что он тотчас признал в ней домовитую хозяйку, госпожу Чачкову. Самого же его, Пушкина, она, за полумраком в комнате, едва ли могла распознать, тем более что за короткое время пребывания своего с мужем в лицее она не успела узнать поименно всех лицеистов.
Не дав ей очнуться, Пушкин шагнул через подоконник — и был таков, а Пущин, с банкой варенья в руках, подымался уже в это время в камеру, чтобы спрятать добычу.
Минуты три спустя в столовую к лицеистам, недождавшимся еще своего ужина, влетел надзиратель Чачков. Он был, против обыкновения, мрачен и в крайнем возбуждении.
— Кого-то, господа, нет между вами, — сказал он, пересчитав глазами присутствующих.
Ответ дал ему своим появлением в дверях сам отсутствовавший.
— А! Господин Пущин! Признаться, не ожидал я от вас такого… такой… как бы деликатнее выразиться…
— Позвольте спросить, Василий Васильич, — учтиво и несколько небрежно вмешался тут Пушкин, выходя из-за стола, — дело в банке с вареньем?
— А вы что про нее знаете?
— Да, во всяком случае, более Пущина, потому что сам был за нею у вас на квартире.
— Вот что! Да, от вас этого можно ожидать. Но я считал вас всегда вежливым молодым человеком, вы же не только взяли без спросу у супруги моей банку сваренного ею варенья, но даже не дали себе труда поклониться ей! Это мне, признаться, крайне прискорбно!.. Благородная дама…
— Да ведь поклонись я, супруга ваша могла бы еще пуще обидеться: "Благодарю, дескать, сударыня, за угощенье!"
— А вот подите, потолкуйте с нею! — упавшим голосом прошептал бедный супруг. — Как бы то ни было, голубчик, положа руку на сердце скажите: провинились вы нынче или нет?
— Положа руку на сердце — провинился.
Чачков заметно просветлел.
— Вот это я называю по-рыцарски: честно и прямо! — воскликнул он. — Ну, и за провинность свою заслужили вы какую ни на есть кару?
— Полагаю.
— Великолепно-с! Так вот-с, дорогой мой, извольте же сами продиктовать нам: чего вы заслужили, чтобы, понимаете, ни единое существо в поднебесной не могло утверждать, будто я даю вам, лицеистам, поблажку?
Пушкин прекрасно понял, кого Чачков разумел под "единым существом в поднебесной"; понял, что добровольно принятое им на себя наказание сослужит добряку надзирателю великую службу.
— Да пошлите меня до утра в карцер — и дело с концом, — сказал он.
Слегка озабоченные еще черты Чачкова окончательно прояснились. Он схватил обеими руками руки Пушкина и крепко потряс их.
— Вы — славный молодой человек! Я лично провожу вас. Эй, Прокофьев! Посвети-ка нам. А вот кстати и мой любезный коллега, — прибавил он, столкнувшись на пороге с экономом лицейским (иначе: надзирателем по хозяйственной части) Золотаревым, за которым два служителя несли ужин лицеистам. — Сделайте одолжение, Матвей Александрия, доставьте вот этому молодому человеку в карцер его порцию.
— Не трудитесь, Матвей Александрыч, — предупредил тут Пушкин, — отдайте мою порцию Броглио.
— Проиграли ему, знать, пари? — спросил Пушкина на ходу Чачков, ласково трепля его по плечу.
— Проиграл. Да варенье ваше меня отчасти вознаградило.
— Шалун! Ну что, небось мастерица варить супруга у меня, а?
— Мастерица — да; только посоветуйте ей вишни варить на сахаре; для такого нежного плода патока, уверяю вас, не годится.
На этом разговор их прервался: догонявшие их быстрые шаги и гулкий голос Золотарева: "Василий Васильич! А, Василий Васильич!" заставили обоих оглянуться.
Как корабль с распущенными парусами, летел к ним эконом с развевающимися фалдами длиннополого вицмундира. Выхоленное лунообразное лицо его приняло тот же лиловато-багровый цвет, которым, обыкновенно, отличался только мясистый нос его; воловьи, на выкате, глаза налились кровью и готовы были, кажется, выскочить из орбит; даже лучшее украшение его видного лица — густейшие, в виде котлет, бакенбарды, всегда так тщательно расчесанные, были в непривычном беспорядке: в одном из них запутались мелкие кусочки чего-то съестного.
— Помилуйте, Василий Васильич! — пыхтел эконом, задыхаясь от волненья и дико вращая кругом кровавыми глазами. — Это какой-то бунт… Всех бы их в кутузку!..
— В чем дело-с, дражайший коллега? — спросил с участием Чачков. — Виноват: у вас в бороде что-то засело. Если не ошибаюсь — начинка пирога?
— Чтоб им ни на этом, ни на том свете… — фыркал Золотарев, отряхаясь, как мокрый пудель. — Воротились, вишь, ночью, как добрые люди сладким сном почивают… Ничего бы им не подать… Нашла на меня еще дурь — подать им вчерашнего пирога с печенкой. А барчуки наши, вишь, брезгают, говорят: печенка протухла…
— Да, может, она и точно была не первой уж свежести? — деликатно заметил надзиратель. — Ведь время-то нынче жаркое: живо придаст ароматец.
— Как же без аромату? Сами посудите! Да мало ли на свете таких еще любителей, которым и рябчик не в рябчик, коли без изрядного душка!
— Однако печенка-то ваша была не от рябчиков?
— Чего захотели! Не по вкусу — ну и не кушай: прислуга либо собаки на дворе слопают. А то нешто это резон в рожу тебе швырять?
Чачков с трудом сохранил серьезный вид; Пушкин закусил губу, чтобы не прыснуть со смеху.
— К вам, Василий Васильич, как к первому нашему начальнику ныне, обращаюсь с убедительной просьбой, — ожесточенно продолжал Золотарев. — Немедля составьте протокол о случившемся и отрапортуйте его сиятельству господину министру…
— Все потихонечку-полегонечку, почтеннейший мой, — старался угомонить его надзиратель. — Стоит ли беспокоить графа из-за такого пустяка?
— Из-за пустяка! Нет-с, милостивый государь, пирог сам по себе, может, и пустяк, но коли он обращен в смертоносное орудие…
Пушкин не мог уже удержаться от давившего его хохота.
— Вот-вот, изволите видеть! — еще пуще закипятился эконом. — Господин Пушкин тоже зубоскалит! Нет, я вас всенижайше умоляю, сударь мой, формально отписать все как есть…
Чачков взял расходившегося «коллегу» за округлую его талию.
— Написать не трудно-с, — мягко заговорил он, — но, донося одно, мы не вправе умолчать и о другом: что при предшественнике вашем, Леонтии Карловиче Эйлере, внуке знаменитого нашего астронома, воспитанники не могли нахвалиться продовольствием; в короткое же время вашего управления хозяйством — это второй уже случай…
— Да уж это по вашей канцелярской части расписать дело так, чтобы ни сучка, ни задоринки, — возразил тоном ниже Золотарев. — Мне главное: чтобы нам дали наконец заправского главу, который забрал бы этих сорванцов в ежовые рукавицы. А первых зачинщиков, графа Броглио да Пущина, я просил бы вас ныне же заключить под замок.
— Бросьте уж их! — сказал Чачков. — У обоих большие, знаете, связи… Пушкин вот кстати отсидит за всех. Отсидите, голубчик?
— С удовольствием! — был ответ.
— Слышите: "с удовольствием". Примерный друг и товарищ! На, а в рапорте нашем его сиятельству Алексею Кирилловичу мы только глухо отпишем, что так, мол, и так: без постоянного директора с молодежью нашей просто сладу нет.
Таким образом, ни Броглио, ни Пущин на этот раз не разделили одиночного заключения Пушкина. Но заключение это пошло ему впрок. Когда на следующее утро надзиратель Чачков с дежурным профессором Галичем сидели в правлении за сочинением рапорта министру, сторож Прокофьев вбежал к ним с докладом, что "в карцере неладно". Те было перетревожились, но успокоились, когда выяснилось, что заключенный там поэт от нечего делать измарал целую стену карандашом.
— Что тут поделаешь с ними! — воскликнул Чачков. — Вы, Александр Иваныч, всегда горой стоите за господ лицеистов. Я сам стараюсь с ними ладить; но что прикажете делать, если они и в карцере не унимаются: портят казенное добро?
— Да, верно, ему не на чем было писать, — сообразил Галич.
— Они, действительно, просили у меня вечор принесть им чернила да бумаги, — доложил Прокофьев.
— А ты небось отказался исполнить его просьбу?
— Не посмел, ваше высокоблагородие…
— Ну, так… А поэту, Василий Васильич, без письменных материалов все равно, что нашему брату без воздуха, — житья нет.
— Говорят-с… Однако писанье писанью тоже рознь. Как ни люблю я Пушкина, но готов голову прозакладывать, что намарал он опять какой-нибудь пасквиль.
— Это мы сейчас, если угодно, узнаем, да кстати уясним и казенный ущерб.
Так Пушкин совершенно неожиданно удостоился в карцере визита двух начальников.
— Образцовая стенная живопись! — с безобидной иронией заговорил Чачков, любуясь стеной, испещренной каракулями, во многих местах зачеркнутыми и перечеркнутыми.
— Да, в своем роде иероглифы, — подтвердил Галич и принялся по складам разбирать написанное:
Страшись, о рать иноплеменных!
России двинулись сыны;
Восстал и стар, и млад, летят на дерзновенных,
Сердца их мщеньем возжжены.
Вострепещи, тиран!
Уж близок час паденья!
Ты в каждом ратнике узришь богатыря.
Их цель: иль победить, иль пасть в пылу сраженья
За веру, за Царя.
Молодой профессор окинул надзирателя торжествующим взглядом; потом каким-то особенно добрым, почти нежным тоном спросил Пушкина, переминавшегося тут же с карандашом в руке:
— Это вас, мой друг, вчерашний праздник вдохновил?
— Да, — отвечал Пушкин со смущенной улыбкой.
— Посмотрим, что дальше, — сказал Галич и продолжал разбирать вслух:
В Париже росс! Где факел мщенья?
Поникни, Галлия, главой!
Но что я зрю? Герой с улыбкой примиренья
Грядет с оливой золотой;
Еще военный гром грохочет в отдаленье,
Москва в унынии, как степь в полнощной мгле, —