— Нет, нет! Мы не согласны! — горланило несколько человек.
— Да ведь это, господа, наконец, глупо! — можно было расслышать голос Суворочки-Вальховского. — Пошумели — и будет. Зачем же еще доводить до неприятностей?
— Но теперь нас все равно накажут…
— Я объяснюсь.
Опять поднялось несколько протестов, но также бесполезно; около Пушкина из темноты вынырнула фигура Вальховского.
— Дозвольте нам, Степан Степаныч, разойтись по дортуарам, — начал он.
— Га! — произнес Степан Степанович. — А там вы, небось, опять набедокурите…
— Нет, уверяю вас, с нас довольно.
— Ой ли? А кто мне за то ответит?
— Я вам отвечаю и за себя и за товарищей словом лицеиста.
— Так… Ну, слово лицеиста, должно быть, вам не менее свято, как нашему брату слово офицера: Бог вам на сей раз судья — расходитесь!
Сам Вальховский был несколько озадачен такой сговорчивостью непреклонного всегда надзирателя. Но задумываться над этим ему не пришлось: товарищи из рекреационного зала внимательно следили за его переговорами и теперь так дружно наперли на вторую половинку двери, что та распахнулась с треском. И начальство, и подначальная инвалидная команда поспешили дать дорогу молодежи, которая хлынула оттуда бурной волной.
— Ведь я же докладывал вашему высокоблагородию… — заметил Леонтий Кемерский.
— Что-о-о? Ты еще разговаривать? — вскинулся на него Фролов. — Не быть тебе старшим дядькой, сказано тебе, — и не будешь!
То была не пустая угроза: через несколько дней она оправдалась на деле.
Глава XIVКонец междуцарствия
И что ж? Попались молодцы;
Не долго братья пировали:
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали…
Классные занятия лицеистов перед рождественскими праздниками 1815 года были прекращены дня за два до сочельника. Но пока товарищи Пушкина на радостях задумывали новые проказы, сам он уединялся в своей камере, чтобы набросать на бумагу то, что назрело у него в голове во время последней лекции. То не была, однако, на этот раз какая-нибудь обширная поэма. Восьмилетняя сестрица друга его Дельвига — Мими, или Машенька, с которой он виделся только однажды, в день своего приемного экзамена, просила его письменно через брата написать ей что-нибудь в альбом. Значит, и до нее даже, маленькой крошки, туда, в Москву, дошла весть о его таланте! Он только что дописывал последние строки, как в комнату к нему ворвались два приятеля: Пущин и Малиновский.
— Так ведь и есть! — сказал Малиновский. — Опять скрипит пером! Идем-ка сейчас с нами.
— Минутку… — попросил Пушкин, — только пару слов…
— Ни полслова.
Решительный и живой Малиновский вырвал у него из-под рук бумагу и, кажется, смял бы ее в комок, если бы Пущин не удержал его за руку.
— Постой, Казак! (Казак было лицейское прозвище Малиновского.)
— Да ведь надо же его хоть раз наказать…
— И других вместе с ним! Ты для кого это пишешь, Пушкин?
— Для сестры Дельвига, Мими.
— Вот видишь ли, Малиновский: наказал бы и девочку, и нашего милого барона.
— Так бы сейчас и сказал, — отозвался Казак-Малиновский и возвратил стихи автору, который, приподняв крышку конторки, спрятал их туда.
— Что вы там опять затеваете, господа? — спросил он.
— А вот что… — начал Малиновский.
— Погоди! — остановил его Пущин и, подойдя к двери, оглядел коридор. — Нет ни души. А то, вишь, могли бы подслушать. Говори, только потише.
— Вот что, — продолжал, понизив голос, Малиновский, — мы завариваем гоголь-моголь.
— Доброе дело! — сказал Пушкин и даже облизался. — Но материалы?
— Материалы все налицо: два десятка яиц, сахар, ром…
— И ром? Как же это Леонтий решился дать вам? Ведь он Степаном Степаньгчем так запуган, что едва ситника с патокой от него раздобудешь.
— Мы и то еле выклянчили у него яйца да сахар. За ромом пришлось откомандировать Фому.
— Да он-то как не побоялся?
— И он тоже долго ломался; но когда мы его уверили, что всю ответственность берем на себя, и посулили ему сребреник, то он не устоял.
— Разве что сребреник! А где же место действия?
— Угадай.
— У одного из вас?
— Нет.
— У Фомы?
— О нет! Каморка его слишком тесна да и душна.
— Так где же?
— В карцере!
Пушкин звонко расхохотался.
— Вот это гениально! И идти-то потом недалеко, коли засадят. Ну, так руки по швам, налево кругом и марш!
— Тссс!.. — сказал вдруг, поднимая палец, Пущин. — Кто-то, кажется, крадется к нам по коридору.
Он на цыпочках приблизился опять к двери, за которой шорох уже затих. Лампы в полутемном коридоре были зажжены, и потому сквозь решетчатое окошечко Пущин ясно мог разглядеть прикорнувшую на полу фигуру в солдатской форме.
— Ты что там делаешь? — крикнул он в окошечко.
Фигура мигом шарахнулась в сторону и, согнувшись в три погибели, бросилась вон.
— Кто это был там? — в один голос спросили Пушкин и Малиновский.
— А все дрянь эта, Сазонов! — отвечал Пущин. — Вообразил, вишь, что его не узнают.
— Плут этот и давеча прошмыгнул мимо, когда я у Леонтья заказывал яиц да сахару, — заметил Малиновский.
— Ну вот! Того и гляди, что выдаст. На всякий случай, господа, не уйти ли нам поодиночке отсюда? Вы ступайте прямо на место, а я заверну еще к Фоме — узнать, поставлен ли у него самовар.
— А не позвать ли еще барона? — предложил Пушкин.
— Что ж? Зови, пожалуй, веселее будет.
Когда Пушкин с бароном Дельвигом спустились в уединенный карцер, то застали уже там всех за работой: Пущин толок сахар, Малиновский бил яйца, а дядька Фома возился около дымящегося самовара.
— Ну, а теперь, братец, убирайся! — сказал последнему Малиновский. — Да чур, никому ни гугу. Слышишь?
— Слушаю-с.
— А пуще всего Сазонову.
— Да уж с этим аспидом я и слова не промолвлю.
— И прекрасно. Проваливай!
Гоголь-моголь удался на славу. Никто не потревожил четырех друзей, пока они не наелись всласть. Но гоголь-моголь, как известно, очень сытен, так что из двух десятков заготовленных яиц остались еще нетронуты штук шесть-семь, и очень кстати пожаловали тут двое непрошеных гостей — граф Броглио и Тырков.
— Эге-ге! Дело в полном ходу! — сказал, заглядывая в щелку, Броглио и свистнул. — Можно войти?
— Милости просим! — отвечал Малиновский. — Но как вы, братцы, пронюхали?
— Верхним чутьем.
— Нет, нижним: через Сазонова! — перебил Тырков и, чрезвычайно довольный своей дешевой остротой, во все горло загрохотал.
Пущин переглянулся с тремя приятелями.
— Ну, что я давеча говорил? Сазонов — ужасный пройдоха! Одним уж выдал.
— А тебе жалко небось поделиться с нами? — спросил Броглио.
— Нет, сделай милость…
— Да у вас тут, пожалуй, ничего путного и не осталось?
— А вот, видишь, сколько еще яиц и сахару; рому же мы почти вовсе не тронули: подливали только для аромату.
— Эх вы, горе-лицеисты! Что, брат, Тырковиус, покажем им, как надо варить гоголь-моголь? — отнесся он к своему спутнику и хлопнул последнего по плечу с такой силой, что тот даже присел.
— Покажем! — молодцевато отозвался простоватый Тырков. — Заваривай!
…Прозвонил вечерний 9-часовой звонок, сзывавший лицеистов к ужину. Но в столовой не было еще ни души. Дежурный гувернер Калинич направился в рекреационный зал, откуда доносились гам и хохот.
Центром веселья оказался Тырков, которого посреди зала широким кругом обступили товарищи.
— Ай да Тырковиус! Ну-ка еще! — раздавались кругом одобрительные крики.
При входе гувернера произошло общее смятение, и все со смехом повалили в столовую, оставив посреди зала одного Тырковиуса. Тот, лихо подбоченясь и расставив ноги, посоловелыми глазами уставился на Калинича и щелкнул языком.
— Да вы здоровы ли, Тырков? — спросил гувернер, подозрительно всматриваясь в него.
— Покорнейше вас благодарю! — отвечал Тырков, во весь рот осклабляясь и отвешивая необычайно развязный поклон. — А ваше здоровье как, Фотий Петрович?
— Вы в самом деле, кажется, не совсем в нормальном состоянии, — еще более настоятельно заметил Фотий Петрович. — Я советовал бы вам теперь же идти к себе в камеру и прилечь.
— Без ужина? За что же-с это?
— Вы и так, кажется, лишнее перехватили…
— Ах нет-с, совсем даже не лишнее: чуточку только гоголю-моголю…
— То-то вот чуточку! Ступайте-ка, право, наверх к себе и не показывайтесь больше.
— Фотий Петрович, голубчик! — слезно уже взмолился Тырков. — Мне до тошноты есть хочется! Дозвольте поужинать с другими в столовой!
— Но обещаетесь ли вы вести себя скромно?
— Уж так скромно, Фотий Петрович! Сами знаете, как я скромен…
— Ну, Бог с вами! Только смотрите у меня!
Но, несмотря на свое обещание, Тырков, подзадориваемый за столом товарищами, продолжал выказывать такое «ненормальное» настроение, что Фотий Петрович счел наконец нужным послать за надзирателем Фроловым. Тот не замедлил явиться, и начался формальный допрос.
От лицеистов надзиратель ничего не добился; точно так же и прислуга сначала от всего отнекивалась. Но подвернувшийся тут Сазонов будто проговорился, что слышал кое-что от Леонтья. Потом, припертый к стене начальником, с тем же наивным видом поведал далее, что Леонтий отпустил, дескать, при нем на гоголь-моголь яиц да сахару, а его, Сазонова, хотел послать в лавочку за ромом, но он отговорился недосугом.
— Бога в тебе нет, Константин!.. — напустился на него Леонтий. — Яиц и сахару я, точно, каюсь, отпустил…
— Цыц! Молчать! — оборвал его надзиратель. — Вас обоих мы еще разберем; во всяком случае, тебе, Леонтий, не быть уже старшим дядькой да и не продавать тебе с нынешнего дня воспитанникам ни единого сухаря; слышишь? А кто был заказчиком у него, Константин? — обратился он опять к Сазонову.
Угрожающий ропот между лицеистами заставил Сазонова опять съежить