Вот за этим занятием ее и застукали. Занятием, прямо скажем, почти криминальным, которое можно было бы расценить как физическое домогательство или попытку изнасилования. Наташа так была увлечена близостью с любимым и внезапно открывшейся ей возможностью потрогать его где захочется, что и не заметила, не услышала даже, как к двери каюты подошел – о ужас! – сам Гарри. Не услышала, не обернулась даже, когда Гарри открыл двери и встал на пороге каюты, возмущенно глядя на юное существо, восторженно сопящее над тем, что по праву принадлежало одному только Гарри, и квоту на которое он мог раздавать исключительно сам. За спиной Гарри стоял Саша, с деланой укоризной глядя на несчастную Наташу.
– Та-ак! – сказал Гарри, будто зачитывая приговор осужденной за тяжкое преступление и хороня ее последние надежды на помилование, а уж тем более на соитие с невменяемым кумиром. – Надо же, во сне хотела! – сказал Гарри, обращаясь к Саше, как к свидетелю преступления и понятому.
Эти слова он произнес, когда Наташа обернулась, когда ужас, сформировавшийся у нее внутри, дополз до глаз и застыл в них, распялив веки и наполняя глаза влагой стыда и отчаяния. Она закрыла ладонью беззвучно кричащий рот, сползла с постели на пол и села, некрасиво расставив ноги.
– Та-ак! – повторил Гарри, зловеще усмехаясь. – Что делать-то с тобой будем, а? Ты что же это, так, на халяву хотела проскочить? Без очереди, да? И не стыдно?
Наташа, сознавая всю глубину своего падения, уткнулась лицом в колени и обхватила голову руками, будто ожидая, что ее сейчас будут бить. Плечи ее мелко тряслись в ознобе шока и унижения. Вдруг странные звуки вырвались из того места, куда Наташа спрятала лицо. Сначала тихо, как тоскливое жалобное мяуканье, а потом все громче и громче. Саше, который стоял уже переполненный жалостью к девчонке и даже краснел, будто его самого застали за неприличным делом, эти звуки стали напоминать что-то совсем близкое, родное, но что именно – он никак не мог вспомнить. Наконец его осенило: такие звуки издавал его кот, когда его выкидывали за дверь.
Сашин кот был бродячей одноглазой дворнягой, которую он подобрал в подъезде. Глаз кот потерял скорее всего во время мартовских любовных войн за право обладания какой-нибудь такой же драной кошкой. Кот так умоляюще смотрел на него своим одним глазом, так кротко и без надежды на результат мяукал, что Саша его пожалел, потому что по сути был человеком добрым, а в тот вечер был добр особенно. Добродушен и пьян был Саша тем вечером, и кота взял. Поскольку кот был дворнягой и поскольку Саше претили банальности, он еще с порога отмел варианты типа «Мурзик», «Васька» и назвал кота Полканом. Буквально на следующее похмельное утро он удивился, обнаружив на постели у себя в ногах нагло расположившееся антисанитарное существо, которое уже без всякой робости или кротости смотрело на него своим единственным глазом и, мяукая теперь совсем по-другому, явно просило жрать. По той же причине врожденной доброты Саша Полкана оставил у себя, хотя ему в тот же день пришлось об этом пожалеть. Стригущий лишай Сашу миновал, но постель пришлось сменить, а кота – выстирать, получив при этом несколько долго незаживающих царапин и оглохнув от истеричного визга Полкана, который не мылся никогда. Мерзкими привычками бомжа Полкан дорожил и поэтому справлял нужду где хотел. То, что называется у зоологов мягким термином «метить углы», Сашу утешить не могло, так как вонь стояла такая, что уже никакую девушку в дом пригласить было нельзя. Поэтому именно такую привычку Саша решил искоренить. Как только обнаруживал содеянное, чаще всего по запаху, он ловил кота, тыкал его носом в источник аромата и затем выкидывал за дверь минут на пять, шантажируя его тем, что он выкинут из дома навсегда. Кот был смышленый, он всякий раз знал, что его накажут, поэтому прятался в самых труднодоступных местах: на шкаф, под кровать, в узкий простенок между шкафами и т. д. И ловить его было тяжелой работой. Потом его надо было ухватить за шиворот, невзирая на зловещее шипение, причем избежать при этом царапин, далее, держа на весу за шиворот одной рукой, оттащить к двери туалета и там внушить ему, что это надо делать здесь, и только! Затем выбросить кота подальше за порог и быстро захлопнуть дверь, чтобы он не успел проскочить обратно, потому что ему удавалось делать это иногда с необыкновенным проворством. Сами понимаете, процесс был крайне утомительным и неприятным, но всякий раз повторялся Сашей с редким мужеством и упорством, потому что он твердо решил в этом именно вопросе Полкану не уступать ни пяди своей жилищной площади. Полкан был действительно смышленым котом (выжить в их дворе мог далеко не всякий, надо было развивать не только силу, но и сообразительность), однако никак не мог постичь одного: почему то, чем он метит углы, хозяину не нравится, почему это плохо, что в этом такого?
И вот, когда кот в очередной раз оказывался на лестничной клетке, он начинал даже не мяукать, нет! Он рыдал! В прямом смысле этого слова! Абсолютно человеческим голосом, басом, рыдал, не отходя от двери. Он выл так, что из других дверей выглядывали соседи, уверенные в том, что в подъезде кого-то убивают, потом замечали кота и спрашивали – чей? Рыдающий кот прошибал всех, и когда Саша открывал дверь, а кот со скоростью света бросался обратно в квартиру, ища в ней угол, где, по его мнению, можно спрятаться, соседи смотрели на Сашу, как на законченного садиста и мучителя домашнего животного, и Саше приходилось объяснять, что он таким образом кота воспитывает, но выкидывать насовсем – не собирается.
– И за что вы его так? – укоризненно спрашивали соседи.
Саша объяснял. И тогда соседи, тут же забыв про свой гуманизм, советовали кота кастрировать, тогда он, мол, перестанет испражняться в углах. Саша этого не хотел, и почти каждый день повторялось одно и то же – преступление, поимка, наказание и душераздирающие рыдания за дверью. Война эта продолжалась с переменным успехом, но постепенно перевес стал склоняться в Сашину сторону. Полкан стал писать в углах все реже, а в туалете – все чаще. Но все же хоть раз в две недели горькие стенания Полкана, его спекулятивный вой (ибо он знал, сволочь, что его все равно пустят обратно) – нарушали патриархальную тишину их старого дома.
Вот точно так, один в один, выла сейчас раздавленная Наташа, понимая, что ее сейчас попросту выкинут за борт, и никогда она больше не увидит и тем более не потрогает своего Сёмкина. И опять – в свою школу, к своим убогим подругам, дешевым сережкам, скучным урокам, бедным, считающим каждый рубль родителям, а этот блестящий, праздничный мир, в котором она оказалась только случайной и неблагодарной гостьей, вновь станет чужим и далеким. Наташе было так больно, так горько, как никогда до этого в ее короткой жизни. И вот она рыдала так, что артист Полкан, всякий раз играющий за дверью на струнах Сашиного сострадания, мог бы ей по-настоящему позавидовать. Наташа, в отличие от кота, твердо знала, что ее не пожалеют и что она сейчас, в этот момент, лишится всего, о чем мечтала.
Однако она была неправа, ее все-таки пожалели…
– Ну мы ж не звери какие, – сказал Саша, обращаясь к Гарри.
Гарри был не зверь, он был воспитатель. Впрочем, как и Саша по отношению к коту. Строгий и справедливый. Если отец и мать не в состоянии были воспитать девочку, то эти функции взял на себя он. Он видел, что девочка уже сама себя наказала, видел, как ей было стыдно. Ее дикий кошачий вой был проявлением настоящей боли, он был таким страшным, таким отчаянным, что Гарри с Сашей даже испугались поначалу. Да и на пароходе, услышав его, могли подумать, что действительно где-нибудь в трюме какой-нибудь маньяк потрошит свою несчастную жертву.
– Ну все, все… – сказал Гарри, подойдя к бьющейся в истерике Наташе, и положил ей руку на плечо. – Все, я сказал! Хватит! Ну!
Наташа постепенно стала затихать, почувствовав на остренькой ключице стальной палец воспитателя. А с другой стороны, поняв, что ее за борт не выкинут.
– Ну-ка, посмотри на меня, – велел Гарри, – ну! Ты слышала, что я сказал? Посмотри на меня! Сейчас же!
Наташа осторожно подняла вверх зареванную грязную мордочку, всю в подтеках черной туши, снесенной с век и ресниц штормом её истерики. Она все так же дрожала, иногда всхлипывала, а в промежутках тихо скулила. Живопись пьяного авангардиста на ее лице продолжала совершенствоваться, так как Наташа все пыталась вытереть лицо то ладонями, то пальцами. Гарри протянул ей свой платок.
– Сп-сп-аси-ибо, – опять попыталась завыть Наташа, но Гарри не дал.
– Все, все, успокоились, – сказал он. – Теперь встали с колен… Ну! Теперь нормально сели. Не туда! – повысил он голос, когда Наташа решила примоститься опять на краешек кровати Сёмкина.
– А куда? – робко спросила Наташа, готовая повиноваться безоговорочно.
– Вот сюда садись, на стул. Вернее, нет! Встань-ка в угол. Тебя в детстве в угол ставили? Наказывали тебя так?
– Нет, – опустила голову Наташа, покорно встав с постели Сёмкина.
– А как наказывали? – полюбопытствовал Гарри.
Наташа молчала.
– Говори, как? – повторил Гарри строже.
– Меня… пороли…
– Пороли? – изумился Гарри.
– Да… – еле слышно прошептала она и сквозь грязные разводы на ее щеках проступил розовый цвет смущения.
Никогда, ни за что и никому не призналась бы в этом взрослеющая девочка, но сейчас и ситуация была экстремальной, и воля ослабла после истерики, и в уголке души тихо тлела надежда, что Гарри ее пожалеет.
– Значит, пороли… – задумчиво повторил Гарри, абсолютно не зная, как на это реагировать.
Наташа только кивнула, опять опустив голову, и у нее опять полились слезы.
– Меня и сейчас, – прошептала она совсем по-детски, – иногда…
– Ну ладно, – решил что-то Гарри, – мы тебя пороть не будем. Сегодня… да, Саш?
Саша стоял до этого тихо и испытывал примерно те же чувства, что и к выброшенному за дверь Полкану. Хотя – нет, не совсем те же. Помимо жалости тут было еще и острое сознание невозможности хоть чем-то помочь, хоть как-то исправить ее несуразную жизнь, изменить ее уродливые, хромые идеалы, искалеченные этой самой жизнью, ее психику, которая в самом раннем детстве была нетронутой целиной, куда можно было посеять какие угодно зерна, но вскоре, уже с трех лет, тронутую-таки, причем раз и навсегда, легкой и всепроникающей проказой телевидения. И проказа эта была настолько безболезненна и даже завлекательна, что протекала абсолютно незаметно. И вот первое крушение: поезд-экспресс «ТВ-Голливуд» лоб в лоб столкнулся с другим экспрессом, у которого пункты отправления и прибытия обозначены цифрами на надгробном камне через тире, а это тире и есть жизнь. Скорый поезд «Жизнь» поехал дальше и даже не затормозил, а лязгая и громыхая, помчался дальше, потому что тот – «ТВ-Голливуд» был только сном, видением, воображением. Но хромые Наташины идеалы, припадая на обе ноги, стремились изо всех сил к железнодорожному полотну, чтобы хоть только посмотреть, как промчится заманчивый состав, набитый успехом, славой и богатством. Слишком близко она подошла и была раздавлена встречным, реальным, но, к счастью, – не насмерть. Хотя кто бы поручился, что она не повторит попытки и не погибнет. И чем ей можно было теперь помочь? А ничем! Единственное, что ты можешь, неся домой колбасу и проходя мимо бездомной собаки или кошки, – это оторвать ей кусок и дать. Домой можно взять одну, ну, две, но всех ведь не возьмешь. Да и колбаса поможет не надолго, только продлит агонию бессмысленной жизни.