– Моё почтение всему честному обществу! Ольга свет-Романовна, я не один! Прямо у вашего порога столкнулись с доктором!
– Дмитрий Антонович, а вы разве потеряли голос, что о вас нам докладывают? – шутливый голос Тимофея из комнаты.
– Почти угадали, – сипло отозвался доктор. – Простыл…
Высокий, тонкий Олицкий проскользнул в кухню. Был он лет на десять моложе Ольги Романовны, всё ещё красивый мужчина, аристократ с ног до головы. Когда-то пышная шевелюра Володи давно уступила место сияющей лысине, но это не портило его. Князь Владимир Олицкий был старым другом Петра Андреевича и знаменитым композитором. Ученик самого Танеева, он уже в молодые годы получил признание, гастролировал по России и за рубежом, писал симфонии, оперы и чудные романсы. А теперь должен был ездить по деревням и менять ситец на крупу, нести трудовую повинность, подметая улицы…
Расцеловались, и Володя с заговорщическим видом протянул Ольг Романовне свёрток.
– Что это?
– Мясо, Ольга Романовна.
– Что?!
– Мужик сказал, что телятина. Но морда у этого воспетого землепашца была столь «честная», что слепой бы отвернулся. Легко мог и собаку за телка выдать, и кота за кролика. Но будем считать, что это всё-таки телок.
– Володя, да ведь это же целое состояние…
– Всего-навсего моя скрипка, – грустно улыбнулся Олицкий.
– Вы продали скрипку?
– Представьте себе. Заметили вы, сколько в Москве антикварных лавок стало? «Буржуи» расстаются с фамильными реликвиями. Да… Это была скрипка старого мастера, очень дорогая. А я продал за бесценок, за мясо… Осталась у меня моя старенькая, плохонькая скрипочка. Но её я не продам. За неё ломаного гроша не дадут, а она мне дороже… Я на ней самоучкой первые мелодии наигрывал в Олицах…
– Но что же мне делать с этим мясом? – растерялась Ольга Романовна. – Зажарить сразу? Жалко.
– Засолите, – посоветовал Олицкий.
– У меня мало соли…
– Значит, завтра я продам Надеждино ожерелье, мой подарок ей в честь рождения нашего первенца, и куплю соль.
– Тогда лучше продайте нашего Кипренского.
– Я бы с удовольствием, но, думаю, профессор расстроится. Он слишком трепетно относится к произведениям искусства.
– А вы нет?
– Я, Ольга Романовна, стараюсь убить в себе культурного человека. Вся эта культура нас разнеживает, делает уязвимее и слабее. Это мы с вами понимаем ценность Кипренского, ценность старинной скрипки. А эти, – Олицкий повёл головой в сторону окна, – не понимают и понимать не хотят. Поэтому жить им проще и легче. Нужно огрубеть, научиться жить по первобытным канонам. Кому теперь нужны наши Кипренские и Рафаэли? Кому нужна великая музыка? Когда есть «Яблочко», похабные куплеты и ещё более похабный «Интернационал»? Кому нужна культура? Гении? Не нужны таланты, не нужен интеллект… Нужна грубая физическая сила и крепкие нервы. А чем меньше ума и таланта, тем крепче нервы, тем больше физической силы.
– Владимир Владимирович совершенно прав! – просипел доктор, входя. – Позволите стакан воды?
– Конечно.
– Как врач, могу вам сказать, что пациенты, умственно и душевно неразвитые, вылечиваются гораздо быстрее, нежели люди высокого интеллекта и тонкой душевной организации.
– Вот! – князь поднял палец. – Этим они и побеждают! Хамы и дураки побеждают! Быдло! А уважаемый профессор с его тонкостью и гениальным мозгом уже месяц не может оправиться от пережитых волнений. Нервы!
– Володя, идите в гостиную, – сказала Ольга Романовна. – Я что-то не очень хорошо соображаю сегодня, а разговоры отвлекают меня от приготовления пищи.
– Это серьёзно. Пища – это не скрипка. Священнодействуйте, Олинька, а мы не будем вам мешать!
Олицкий прошёл в комнату, определённую, как гостиная, поздоровался с Миловидовым и Скорняковым, сел к фортепиано и, хлопнув по его крышке, отметил:
– Вот, ещё ценная вещь для продажи!
– Эту вещь лучше пустить на дрова в холодную зиму, – ответил Тимофей.
– Правда ваша, молодой мой друг! Массив дерева! Долго можно будет обогреваться!
– Дико слушать, что вы говорите, – поморщился Юрий Сергеевич. – Это же не шкаф какой-нибудь! Старинный инструмент!
– Боюсь, в этом доме всё старинное. У покойного Сергея Сергеевича был слишком хороший вкус. Эх, хотел бы я посмотреть, чтобы сказала моя тётка, доживи она до наших скорбных дней. Мне иногда кажется, что при ней и революции бы не случилось. И уж, во всяком случае, ничего не изменилось бы у нас в Олицах, где теперь заправляет какой-то совет… Она бы этого совета не допустила.
– Да уж можно подумать! – усмехнулся Скорняков.
– А вы не смейтесь. Тётушка моя была женщина исключительная.
– Васса, – хмыкнул доктор.
– Называйте, как угодно. Она в нашем имении такое хозяйство наладила, что никому и не снилось. С Надеждиным отцом маслобойню организовала, школу для детей крестьянских, больницу, все новейшие научные достижения самолично изучала, из-за границы технику выписывала. И людям хорошо жилось, и ей доход был огромный. В Пятом году мужички наши взбаламутились, управляющий дёру дал, а она на крыльцо к толпе этой ревущей вышла. Старуха уже была, а сколько силы! Поговорила с ними по-хозяйски, строжайше, напомнила, как жили они прежде, и как при ней жить стали. На колени пали перед ней, прощения просили, что смутились, сами зачинщиков пришлых на суд выдали.
– Да, человек была ваша тётушка! Почему только продолжить дела её некому оказалось? Измельчали, знать, потомки-то?
– Знать, измельчали, – грустно вздохнул Олицкий, наигрывая гамму. – Всё прахом пошло… Проклятье, какие хвосты везде стоят в Москве! Хлеба приличного уже сто лет не видели! А раньше? Чуевские булки…
– Пироги с вязигой… Расстегаи…
– Господа, смените тему, – попросил Юрий Сергеевич. – Это мазохизм – говорить о еде в нашем положении.
– А о чём говорить? О политике? – усмехнулся Скорняков.
– О предметах духовных.
– Тоже невесело.
– Да, господа, – просипел Дмитрий Антонович, – муки нет, крупы нет, магазины пусты, только анатомические театры полны.
– И у всех пули в затылках, – присовокупил Тимофей.
– Не у всех, но у многих. Многих хоронить некому, так они к нам попадают, для опытов…
– Вот, вам раздолье-то! Есть на ком тренироваться!
– Чёрт бы взял такое раздолье…
– Доктор, а чем вы, собственно, недовольны? – осведомился Олицкий. – Вы ведь у нас, если не ошибаюсь, из сочувствующих? Вам же большевики по сердцу?
– Вы не ошибаетесь. Я сочувствую коммунистической идее, – ответил Дмитрий Антонович. – Но мне несимпатичны методы, которыми она претворяется в жизнь. Дурные методы могут погубить добрую идею.
– Ничего в вашей идее доброго нет! – фыркнул Владимир Владимирович. – Методы соответствуют ей вполне! И вся эта мразь, именуемая большевиками, достойно воплощает её!
– Я просил бы вас выражаться менее резко. Мы с вами принадлежим к разной среде. Вы, простите, барчук. Выросли в тепле и неге, труда и лишений не зная, у вас было всё! Приехали в Москву, окончили блестяще консерваторию… Вы хоть раз голодали? Нет! Вам приходилось спать под землёй, рядом со сточными водами? Вам приходилось гнить заживо от грязи и холода? Нет! Вам приходилось воровать, чтобы не сдохнуть с голоду? Нет! А мне приходилось! Я, будет вам известно, родился на Хитровке. Вы бывали на Хитровке? Заглядывали в ночлежки? Где убивали? Где торговали детьми? Где дети рождались от пьяных матерей на помойных кучах? Вы видели всё это когда-нибудь? Нет, разумеется! Зачем было вам, барчуку, спускаться в преисподнюю, портить расположение духа столь неприглядными картинами, дышать этим смрадом? Вас бы, интеллигентного человека, стошнило от этого! Вы бы бежали без оглядки, увидев хотя бы единожды «Ад»! А я рос среди этого! Ноги мои были в свищах, на лице не заживала язва. Но язва эта ценилась! Мальчику с язвой подавали больше, чем мальчику с чистым личиком… Мать моя умерла рано, я остался один. Мы были стайкой голодных волчат, пытавшихся выжить. Грабили прохожих… Один кошелёк срежет, а другой с ним – дёру. А зимой у нас валенки были одни на четверых, и я босяком по снегу бегал. Знали вы об этом в своей сытой и благополучной жизни? Барчуков, богатеев мы ненавидели… Я, скорее всего, сдох бы, как пёс, в сточной канаве, если бы меня не подобрал мой благодетель, доктор Жигамонт. Он, хоть и известный был врач, с положением, а Хитровки не сторонился. Бесплатно лечил нищих, ходил по трущобам без страха. У нас его благословляли. Он и мать мою лечил, хоть и без успеха, в больницу устроил, кормил… Подобрал он меня, взял на воспитание, вылечил, дал образование, вывел в люди. Всем я ему обязан. Он-то и его друзья, такие, как Пётр Андреевич, Ольга Романовна, меня и примирили с такими, как вы, с барчуками. Я не буду вести с вами политических споров, Владимир Владимирович. Наши взгляды разны, этого не изменить. Но я не понимаю, почему из-за расхождения взглядов нужно портить личные отношения. К тому же, я врач, и мой долг помогать всем людям. Мой благодетель, дворянин, пользуя представителей высшей знати, не гнушался гноя и язв хитровцев, а я, безродный хитровец, следуя его примеру, не отвернусь от знатных и богатых, которые прожигали жизнь, когда моя мать чахла в нищете. А в коммунизм я верю. Большевики перегибают палку, среди них оказалось много дурных людей, но они везде есть. Но идея правильная. Нельзя, чтобы одни жили в кошмаре Хитровок, а другие во дворцах. Вот, устаканется всё, и, уверен, настанет более честная и справедливая жизнь, чем была раньше.
– Было добро, да давно, и опять будет, да нас тогда не будет, – мрачно заключил Олицкий. – Мы, «буржуи», в вашу новую, светлую жизнь допущены не будем. Её на наших костях отстроят. Вы не вздумайте только, дражайший доктор, нечто подобное выдать в присутствии Сабурова. Его от вашей проповеди большевизма, пожалуй, ещё удар хватит.
– Ни в коем разе, – доктор туже затянул шарф вокруг шеи. – Сабуров – фанатик. А с фанатиками в прения лучше не вступать. Ещё Герцен писал, что переубеждать убеждённого – чрезвычайно пустое занятие. Вдобавок, я не в голосе сегодня.