Юность добровольчества — страница 41 из 91

Отец Андрей погладил бороду, ответил не сразу:

– Когда-то римский Император Валент сильно разгневался на Василия Великого за высокоумие и нежелание подчиняться власти в вопросах веры. На упрёки его Святитель отвечал: «Не сего требует мой Царь (Бог); не могу поклониться твари, будучи сам Божия тварь и имея повеление быть богом». Тогда Валент удивился: «Разве ты не боишься властей?» – «Нет, не боюсь». – «Даже если бы потерпел всё, что в моей воле?» – «А что в твоей воле?» – «Отобрание имущества, изгнание, истязание, смерть!» – «Угрожай чем-нибудь иным, а эти угрозы нас не трогают». Ещё больше удивился Император: «Почему тебя не трогают эти угрозы?» Святитель ответил на это: «Не боится отобрания имущества тот, кто ничего не имеет. Не боится изгнания тот, кто не связан ни с каким местом, ибо всюду Божие место, а я везде лишь странник и пришелец. Не боится истязания тела тот, кто знает, что и тело его принадлежит лишь Богу. Смерть же благодетельна, поскольку скорее пошлёт меня к Богу, для Которого я живу и тружусь, для Которого большею частью себя самого я уже умер и к Которому давно стремлюсь»… Ничего не нужно бояться, помните, что без Божией воли с головы нашей не падёт и волоса. Можно много претерпеть, со многим смириться, но не может быть компромиссов в деле Божием. Тому и следуйте, если Богу будет угодно спасти вас.

Этот разговор имел место двадцать седьмого августа. А на другой день разнеслось известие: в Москве стреляли в Ленина!

– Сволочь контрреволюционная! На нашего Ильича покушать удумали! Да мы вас в бараний рог! – ревел рабочий, потрясая тяжёлыми, как гири, кулаками перед лицами односидельцев.

– Мы бы не промахнулись! – бросил офицер.

– Ошибаетесь, милейший, – покачал головой Вигель. – Мы бы не только промахнулись, мы бы просто и не решились такой попытки предпринять.

– Зато теперь нас точно всем скопом в комнату душ препроводят, – заметил Алексей Кириллович. – Свяжут попарно колючей проволокой, и пулю в затылок. И в анатомический театр, либо в землю без креста, как собаку…

Прав оказался старый уездный предводитель. Новые потоки арестованных заполнили Бутырку. Тысячами свозили их сюда со всей Первопрестольной, и камеры делались похожи на бочки с селёдкой. И сотнями вывозили отсюда каждую ночь – «в комнату душ». С наступлением ночи никто не мог уже сомкнуть глаз, с трепетом слыша, как лязгают засовы, как гонят по коридору обречённых, раздаются крики их, вздрагивая при звуках автомобильных гудков, и всякий миг ожидая своей очереди. Отец Андрей исповедал всех сокамерников, кроме большевика и толстовца. На шестой день около трёх часов ночи дверь камеры с грохотом отворилась, выводной надзиратель перечислил несколько фамилий, среди которых почтенного предводителя, отца Андрея, толстовца и рабочего, скомандовал звонко:

– С вещами по городу!

Бледные люди стали собирать немногочисленные вещи, прощаться с остающимися и выходить. Архимандрит благословил всех и вышел последним с лицом спокойным и ясным. Одного из обречённых не досчитались. В камеру вошли двое чекистов, со знанием дела заглянули под койки, ухватили за ноги свою жертву, вытянули. Это был тот самый фабричный, уверенный в своём скором освобождении. Он изо всех сил отбивался, крича отчаянно, захлёбываясь слезами:

– Братва, да вы что?! Да я ж свой! Вы посмотрите! Я рабочий класс! Я в партии состою… Меня по ошибке взяли! Это ошибка! Братцы, я не хочу умирать! За что?! Я сам эту контру стрелять готов! Хотите?! Хоть сейчас готов! Только оружие дайте! Помилуйте, братцы! Я ж сво-о-о-ой!

– До чего же трусливая мразь… – тихо прошипел офицер и сплюнул.

– А ну, пошёл! – рыкнул надзиратель, вытолкнув «своего» из камеры и захлопнул дверь.

Ещё долго в коридоре слышны были крики, шаги многих ног, голоса уводимых на смерть. Затем снаружи послышалось урчание мотора, а потом всё стихло.

– Теперь очередь за нами, господа, – сказал кто-то.

Вигель неподвижно смотрел в потолок. Ему до кома в горле жаль было отца Андрея. «Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит всему тому быть…» Последние времена наступили? Смотрел Пётр Андреевич, а не ужасаться не мог. Предчувствовал он с давних времён надвигающуюся беду, но не представлял, что дойдёт да такой кровавой, необузданной вакханалии. И надеялся, что в его век не настанет роковых дней, что он-то, в годы свои, краха не застанет, до гибели России не доживёт. А оказался век его длиннее… Ах, лучше бы было преставиться тогда, несколько лет назад. Срама этого не увидел бы хотя… Мучительно давило сердце, так что трудно было дышать. Массировал Вигель рукой грудь. Что-то прежде будет: пуля в затылок, или сердце само остановится? Уже невозможно лежать стало. Сел. Сидел в темноте, перед собой глядя, вслушиваясь в мертвенную тишину, всегда наступавшую после того, как уводили очередных жертв, и отмирало желание говорить хоть что-нибудь, и каждый явственно ощущал холодок смерти, приблизившейся вплотную…

Прошло десять дней. Так же лязгали по ночам двери, так же топали ноги уводимых, так же слышались их голоса, крики, плач… Но вот, днём вызвал надзиратель:

– Вигель, на выход!

Удивился Пётр Андреевич. Днём – и на выход? Уже днём расправы вершить стали? Ночей перестало хватать? Поднялся тяжело, пожал руку офицеру, кивнул всем оставляемым, вышел.

Уверен был Вигель, что поведут его на расстрел, а его – отпустили…

Не мог разгадать Пётр Андреевич этой загадки. Чья рука поворожила всесильная? Что за странный пасьянс раскладывали палачи? Какая система у них, что своего же, рабочего расстреляли, а бывшего следователя, депутата Московской Думы, монархиста – отпустили? Почему дали осечку? Шёл Вигель по дорогим сердцу улицам, кои не чаял больше увидеть, каждому дому, каждому дереву, каждому камню мостовой радуясь (ведь родное всё – с детства!), не верил своему избавлению. Три месяца провёл он в заключении, лето миновало, и встречала его осень, уже раззолотившая листву. Москва запустела за это время ещё больше. Людей было мало, а грязи на мостовых добавилось. А всё-таки была это Москва, любушка, несравненная… И на каждый храм рука сама собой крестилась, и слёзы выступали на глаза, и сердце заходилось. Вот, и Малая Дмитровка. Дом родной. Поднялся по лестнице, постучал. Открыла дверь жена. Открыла и обмерла, не веря своим глазам. Уже не ждала, уже, после выстрела в Ленина, не надеялась…

Много новостей ждало Вигеля дома. Из них самая худшая: за лето многих коллег и друзей по Национальному союзу арестовали. После покушения на Ильича, на новом витке террора взяли ближайшего друга Сабурова, и вряд ли удалось уцелеть ему в беспощадных жерновах сатанинской мельницы… Володя Олицкий цел и невредим был, но озлён, желчен, как никогда прежде. Сообщение о гибели родственника, принял спокойно: в юности ближе родных братьев были они, а последние десятилетия почти не виделись, редко сносились письменно. Хорошими новостями не баловала жизнь, но всё ж и не без них: профессор Миловидов, который весной едва ли не при смерти был, немного поправился, поступил на службу – смотрителем в родной свой музей, теперь государственной собственностью объявленный. Не мог милейший Юрий Сергеевич оставить своего музея, забота о нём только и заставила его снова встать на ноги. Жалование было назначено ему нищенское, но хоть что-то – всё лучше, чем ничего.

А дом – обеднел. На стенах уныло смотрелись пустоты там, где ещё недавно висели картины великих мастеров. А Олюшка – в платье изношенном, похудевшая, усталая – сколько разом легло на её хрупкие плечи! И всегда-то была она тоненькой, хрупкой – притронуться страшно, а сейчас, кажется, дуновения ветра достанет, чтобы унести. Но бодрилась, держалась, и преклонялся Пётр Андреевич перед мужеством жены. Как выносит она всё это?..

Через несколько дней после освобождения Вигель получил записку от князя Долгорукова. Павел Дмитриевич просил о встрече. Назначил прийти на Никитский бульвар. Пётр Андреевич явился в назначенный час и сразу увидел князя. Тот сидел на скамейке без всякой маскировки (лишь бороду окладистую подкоротил несколько – под хохла), читал развёрнутую во всю ширь простыню «Известий».

– Здравствуйте, Павел Дмитриевич. Я вижу, вы не скрываетесь?

– Разве вы не видите, я скрываюсь за газетой, – улыбнулся князь, протягивая руку. – С чудесным вас освобождением, Пётр Андреевич! Счастлив вас видеть вновь!

Вигель сел. Долгоруков отложил газету и, повернувшись к собеседнику, заговорил вполголоса:

– Каковы ваши планы теперь, Пётр Андреевич?

– Признаться, я ещё не успел ничего сообразить. Сидя в Бутырке, я уже похоронил себя. И тем сложнее ориентироваться в нашем бедламе. А вы что же?

– У меня один план, – единственный глаз князя заблестел. – Нужно продолжать борьбу. Во что бы то ни стало! В Москве это становится невозможно. Многие наши люди арестованы, другие уехали. Я решил пробираться на Юг. В Добровольческую армию. Надеюсь, смогу быть полезен там. Я хотел и вам предложить ехать со мной.

Предложение это было неожиданным. Заметив растерянность Вигеля, князь продолжал:

– Пётр Андреевич, вам оставаться в Москве чрезвычайно опасно. При вашей известности! С вашей репутацией! Это чудо, что вас отпустили. Но второго чуда может и не быть. В покое вас не оставят, можете быть уверены. Вы сейчас живёте дома?

– Разумеется… Где же ещё…

– Это неосмотрительно. Я уже давным-давно не бываю дома. Кочую по друзьям. Нужна конспирация, осторожность!

– Павел Дмитриевич, мне ведь уже под семьдесят… Подаваться в бега в мои годы…

– А кончить свои дни в тюрьме лучше? К тому же без всякой пользы? Я понимаю, Пётр Андреевич, что моё предложение для вас неожиданно. Я не прошу дать мне ответа сию минуту. Подумайте, посоветуйтесь с Ольгой Романовной. Время ещё есть, но его очень мало.

– Подождите, князь… – Вигель нервно затеребил мочку уха. – Как же вы собираетесь пробираться на Юг? Ведь для этого нужно специальное разрешение, из Москвы никого не выпускают.

– Здесь всё продумано. Поддельный паспорт можно выправить через полицейский участок за тысячу двести рублей. Вполне по-божески по нашим временам. С разрешением на