Юность добровольчества — страница 50 из 91

– Потому что в нашем аду и без того слишком сложно сохранить трезвый рассудок, чтобы ещё заливать его вином.

– Всё-то правильно у вас, всё-то по полочкам! – поморщился Гребенников, осушая стакан. – Сразу видать судейского! Вы, небось, и сейчас все параграфы римского права помните.

– Представьте себе, помню.

– Нет, вы не человек… Вы чёрт знает что такое… Решительно! У вас всё механизм один! Система одна! А любой механизм бесчеловечен… Как вы можете так… – ротмистр развёл руками, не находя подходящего слова. – Когда дышать нельзя! Неужели вам не тошно, Вигель?

– Тошно, господин ротмистр. Очень тошно. Потому что пришла красная, грязная свинья и с хрюканьем, с мерзким визгом затоптала, изгадила и слопала всё, что мне было свято. Но это не значит, что я должен уподобиться ей в её скотстве и терять человеческий облик, как это делаете вы. Менее тошно мне от этого не станет. А вернее, станет ещё тошнее.

– Так я, по-вашему, облик человеческий теряю? Враньё! Просто если на наш ад, как вы выразились, смотреть и не напиться, то только застрелиться останется! А я не хочу стреляться! – ротмистр вдруг поднялся, вышел нетвёрдой поступью из-за стола и вдруг на потеху присутствующим пошёл в пляс с зычным распевом: – Что ж вы головы повесили, соколики?

Николай мрачно наблюдал за этим представлением. Хорошо же этому пьянице. Утопит беду свою в вине, и назавтра снова весел. Да и какая беда у такого гуляки? Пьяная мерехлюндия и только. Хоть впору сухой закон вводить в армии и на территориях ею занятых.

– Не кручиньтесь, не печальтесь, всё исправится!

Не кручиньтесь, не печальтесь, всё забудется!

– Эк распирает его, сердечного!

– Лихо пляшет!

– Артист!

Посмеивались, но одобряли в кофейной публике Гребенникова. А сидели здесь, большей частью, казаки. Да несколько горожан, робеющих.

Закончил ротмистр неожиданным куплетом:

– Ну, быстрей несите кони! Ну, летите – всё на слом!

Жён других найдём мы много, а России не найдём!

Жён других найдём мы много, а России не найдём!

Бухнулся на колени под аплодисменты и хохот, встал, подошёл к столу, утолил жажду, ещё пьянее воззрился на Вигеля:

– Вы, капитан, наверное, в глубине души весь мир ненавидите!

– Почему это вы решили?

– А такие правильные люди, как вы, всегда к этому склонность имеют. Решительно!

– Нарываетесь, милейший.

– Нарываюсь, ваша правда! А что же делать ещё, коли душа горит? Надо же заливать чем-то пожар! Вином и кровью!

– Думаю, вам уже довольно пить, Владимир Васильевич. Не позорьте армию. Прощайте.

– Стойте, стойте! – Гребенников встал на пути у Вигеля. – Скажите, Николай Петрович, вам приходилось когда-нибудь играть в русскую рулетку? Хотите попробовать?

– Нет, не хочу.

– Почему?

– Для игр со смертью, господин ротмистр, есть фронт. Это – во-первых. А во-вторых, в условиях острого дефицита патронов считаю недопустимым их напрасный расход.

– Сухарь вы! – бросил Гребенников.

– Честь имею! – Николай повернулся и тут же услышал позади себя возглас:

– А я, с вашего позволения, сыграю!

Вигель молниеносно оглянулся и успел выхватить у ротмистра уже поднесённый к виску револьвер прежде, чем он успел нажать на курок. При этом он сильно толкнул Гребенникова, и тот, едва стоявший на ногах, повалился на пол. «Публика» ожидала продолжения, но его не последовало: слишком пьян был ротмистр. Николай поспешил уйти. Душу разъедала досада на Гребенникова и стыд за вышедшую безобразную стычку.

На другой день части первого Конного корпуса, командиром которого только что был назначен Врангель, начали активные действия за пределами Ставрополя, очищая от большевиков его окрестности. Здесь-то в ходе одного из боёв и получил Вигель ранение, заставившее его пополнить число пациентов лазарета.

Последнее время часто находили на Николая приступы бессонницы. В дни упорных, изматывающих боёв они отступали, но стоило образоваться передышке – возобновлялись вновь. И в эту холодную ноябрьскую ночь не мог уснуть капитан. Сидел у костра, курил папиросы одну за другой. Вдруг из зыбкой мглы выделилась невысокая фигура. Раненый солдат подошёл к костру, козырнул:

– Здравия желаю, Николай Петрович. Не признали, чай?

Присмотрелся Вигель и по цыганским глазам угадал:

– Филька, ты, что ли?

– Вестимо, я, ваше благородие.

Кого не ждал увидеть здесь капитан, так это денщика покойного полковника Северьянова.

– Ты какими судьбами здесь? Ты же наотрез воевать отказывался?

Филька опустился к костру, вздохнул:

– А кто нашего брата спрашивает? Сперва большевики пришли, призвали нас…

– И ты пошёл?

– У них не пойдёшь! Зараз к стенке. А с тобой и семейство. А за семейство-то, ваше благородие, чёрту с копытом пойдёшь служить.

– А у нас как оказался?

– Так того… В плен сдался при первой возможности, взмолился слёзно: не губите, мол, христианскую душу, не по своей воле я у красных подвизался, готов искупить вину честной службой. Поверили мне…

– Да, потрепала тебя судьба.

– А кого она пожалела? – Филька вздохнул. – Юрия-то Константиновича, слышал я, убили?

– Погиб Юрий Константинович. Я при последних минутах его был.

– Горе-то… Какой был человек! Я таких не встречал других! А жена его жива ли? Я её не видал, да Юрий Константинович уж очень часто об ней вспоминал, уж больно любил её, прямо души не чаял.

– Она жива, – коротко отозвался Вигель, не желая продолжать этого разговора.

– Ну, дай ей Господь… – Филька помолчал. – Я, Николай Петрович, вас поспрошать хотел, если позволите, как вы человек грамотный.

– О чём это?

– Дак… Немалое дело, позвольте вам доложить. На селе беспокойство большое. Хотят мужики знать доподлинно, что вы, белогвардейцы в смысле, насчёт земли решили? Придётся нам отдавать её аль нет? И за что вы боретесь? Мужики о вас понимания слабого, а потому сумлеваются.

– Цель наша простая, – ответил Вигель. – Сбросить власть комиссаров и установить по всей России закон и порядок, которые обеспечили бы каждому гражданину свободную жизнь и труд. Когда всё поуспокоится, будет созван собор от всего народа, и этот собор изберёт ту власть, которую пожелает. Он же будет решать, как быть с землёй. А пока генерал Деникин распорядился, чтобы вся помещичья земля, которую сейчас обрабатывают крестьяне, оставалась у них, но чтобы каждый третий сноп они отдавали помещику.

Филька покачал головой:

– Красиво вы говорите, ваше благородие, да больно туманно.

– Разве не понятно?

– Вы, Николай Петрович, барин. Человек образованный. Вам, знамо дело, понятно. А нам… Сколько этого самого собора ждать-то придётся? И чего он решит? Един Бог знает! Небось, выберут опять тех, что горластее. А от горластых, ваше благородие, толку в хозяйстве нет. Кто много глотку дерёт, тот работник ледащий. Настоящий работник трудится молчаливо. Что ваши горлопаны нарешают-то? Я вам, Николай Петрович, так скажу: неправильно вы с землёй решили. У вас самого поместье-то было?

– Нет.

– То-то и видно, что вы деревни не знаете. Вот, я вам историйку расскажу. Было недалече от нашей деревни поместье крупное. При большевиках мужички, знамо дело, разорили его. Прогнали их, вернулся барин. Мужички перепугались, вышли ему навстречу, иконки стали отдавать, что из его дома взяли, берегли, де, для тебя, кормилец, хлеб-соль несут. А он как раскричится! Багровый весь стал! Вы, сукины дети, дом мой разграбили! Не надо мне ваших июдских хлеба-соли! Блюдо отшвырнул, иконки взял, их, говорит, святить заново надо, как вы их своими руками опоганили. Выдать потребовал всех зачинщиков. Мужички что ж? Сказали, нет зачинщиков, всем миром шли на усадьбу. Так он черкесов на них напустил, всех перепороть велел! А те, лютые, так драли – не приведи Господь! Даже баб не пожалели. Потом барин уехал и аренду на мужичков наложил, подать большую и штраф платить велел. Те жаловаться хотят, а некому. Никакой управы не сыщешь!

– Так не нужно было усадьбу барскую разорять, – пожал плечами Вигель.

– Это вестимо, ваше благородие. Да ведь и так же – нельзя. Ну, замутился народ, согрешил. Что ж его теперь, казнить за это? Многие и не со зла ведь это, а по стадному чувству. Простить бы! А так – только ещё больше злобы.

– А при большевиках лучше было?

– Не лучше, – мотнул головой Филька. – Голодные мухи, они завсегда злее жалят. Не то что скотине или хлебу, скамейке своей перестали хозяевами быть. Но зато они говорили, что теперь земля навсегда наша. Ну, а вы? Всех лошадей у мужиков позабирали с вашей подводной повинностью. А в поле пахать на чём? Скот забираете тоже… И ничего в будущем не сулите доброго. Вот, молодые и идут к большевикам.

– И ты их оправдываешь?

– Понимаю, Николай Петрович. Большая беда выходит оттого, что понимать других все отучились.

– Что других! Себя-то смутно понимают.

– Вот! А без понимания – как? Без понимания только с вилами друг на друга ходить. Вы бы попытались на место мужичков встать…

– А мужички твои, Филька, на наше место становиться пробовали? Что нам, безлошадным большевиков гнать? На голодный паёк армию посадить? Вы дальше околицы своей ничего не видите. А за ней – вся Россия, между прочим.

– А вы за всей Россией живых людей замечать перестаёте.

– Так чего ж ты от большевиков сбежал?

– С большевиками мне не по пути. С барином хоть как-то сладить можно, а с ними никак. Барин перепорол да хоть жизнь оставил, а они бы и того лишили. Я бы, Николай Петрович, ни на одну сторону не встал. Но так не выходит. Приходится из двух зол меньшее выбирать.

– Спасибо и на том.

– Вы меня за правду-матку мою не обессудьте. Данкешот за разговор, ваше благородие, как герман проклятый говорит.

Ушёл Филька, растворился во мраке. Вигель хмуро смотрел на огонь. Вот она – народная опора белой освободительной армии. Крепкая опора, ничего не скажешь. Назавтра посулят этим мужичкам большевики, и побегут опять за ними. Но и то правда, что что-то же надо сулить и самим. Большевики хоть «завтраками» кормят. А белое командование и с тем не спешит. Объявили бы, что помещичья земля навсегда за крестьянами закрепляется. То-то была бы поддержка тогда! Эту мысль, однако, Николай немедленно рас