– Вот как? Отчего же тогда ты не захотел выразить ей своё почтение?
Молчал Тягаев. И что было говорить? Умён был Кромин, легко сопоставил всё сам, догадался… И что за глупость такая? Ничего-то не умел скрыть Пётр Сергеевич. Весь – как на ладони. И ведь никогда дураком не был, а даже наоборот. А врать не умел. Особенно, близким.
– Вот-с, стало быть, как… – проронил Борис. – Что ж, житейское дело.
– Я просил бы тебя обойтись без философии.
– Можно и без философии, – вздохнул Кромин. – К тому же, это дело не моё. Я до чужой личной жизни не охотник.
– Извини, – тихо сказал Пётр Сергеевич. – Ты прав, у меня совершенно расшатаны нервы. Срываюсь…
– Понимаю, брат, и не обижаюсь.
Остальной путь проделали молча. У теплушки простились, но когда полковник уже занёс ногу, чтобы подняться в вагон, Борис остановил его:
– Погоди! – скинул свой полушубок, протянул. – А мне давай свой. Он у тебя худой совсем, в таком всего легче замёрзнуть и сгинуть от какой-нибудь пневмонии глупейшей.
От такого подарка Тягаев отказываться не стал, его полушубок, в самом деле, пронизывали любые ветры. Натянул кроминский – большая разница!
– Давай хоть обнимемся напоследях! – Борис с медвежьей силой привлёк друга к груди, загрёб крепкими, большими, как лопаты, ручищами. – Поезжай, брат! И береги себя! Возвращайся, а остальное всё уладится. С Богом!
– Спасибо за всё, Боря. Даст Бог, свидимся!
Пётр Сергеевич вскочил на подножку вагона, эшелон, к которому был он прицеплен, тронулся. Кромин стоял, широко расставив ноги, придерживая накинутый на плечи полушубок, смотрел вслед. Снял мохнатую шапку с головы, помахал. Тягаев кивнул головой, скрылся в теплушке, задвинул дверь. Поезд набирал скорость. Через три дня вновь суждено было оказаться полковнику на Урале, среди своих Волжан. И от этого стало на сердце свободнее. Всё же на войне всё проще и легче, чем в мирной жизни, где всё так запутано, что никаким мечом не разрубить бесчисленных гордиевых узлов политики, дипломатии, личных отношений…
Глава 14. Тени мёртвого города
Декабрь 1918 года. Петроград
– Петербургу быть пусту… Кто бы мог подумать, что это пророчество так страшно сбудется в наши дни?
– Ничего удивительного, мама. Наш город построен на костях, на насилии над природой. Вот и мстит. Прежде наводнениями, затем революцией, теперь мором…
– Мор… Голод… Последнее и самое страшное испытание.
– Последнее ли?
– Для тех, кто не переживёт…
– Для большинства… Вчера Анну Всеволодовну похоронили. Испанка, истощение. На прошлой неделе Клейнгофы, все трое в два дня… Их даже похоронить некому оказалось. Из наших знакомых не осталось почти никого.
– Теперь они со Христом. Утешаются. Скоро и мы…
– Мне иногда кажется, что нас уже нет. Что мы просто тени в этом имперском склепе, бывшем когда-то столицей.
– Тени не чувствуют боли. Пока мы чувствуем боль, мы живы. Поэтому за неё надо благодарить…
– Я не могу благодарить, мама. Я выхожу на улицу, вижу это свинцовое, беспросветное небо, и мне кажется, что оно пусто. Совсем пусто. Я больше на него не смотрю. Только себе под ноги…
– Так говорить неверно… И думать… Испытания посылаются по Его милости… Их нужно принимать и страдать достойно. Уж очень нагрешили все мы, от Бога отошли, вот, он нас и не слышит. Мы часто ропщем, почему Бог не помогает нам, когда мы просим? А почему мы не помогаем друг другу? Почему Бог не слышит нас? А почему мы Его не слышали, замыкали слух от Его гласа? Ведь Он говорил с нами через своих пророков… Через отца Иоанна … Он предупреждал… Где-то у меня было записано…
– Не ищи, мама…
– Нет-нет, найду… Ах, голова моя… Всё забываю… Ах, вот: «Если в России так пойдут дела, и безбожники и анархисты-безумцы не будут подвержены праведной каре закона, и если Россия не очистится от множества плевел, то она опустеет, как древние царства и города, стёртые правосудием Божиим с лица земли за своё безбожие и за свои беззакония…» Ты видишь? Чья же вина, что мы только самих себя слышали? «И когда вы простираете руки ваши, Я закрываю от вас очи Мои, и когда вы умножаете моления ваши, Я не слышу: ваши руки полны крови» …
– Мама, выпей кофе. Ржаной… У нас не осталось почти. У нас ничего не осталось… Я почти всё продала. Сейчас пойду продавать папин альбом с гравюрами… Он его так любил!
– Нестрашно… Ты только икон моих не продавай, когда меня не станет. А всё остальное можно продать, нестрашно…
Ирина Лавровна сделала несколько глотков горькой, тёмной жидкости, которая теперь именовалась кофе. Последний месяц она уже не поднималась с постели, ноги отказали ей. Маленькая, высохшая, она лежала на постели, на высоко положенных подушках, укрытая двумя одеялами и шубой, но холод всё равно пронизывал. Достать дров было задачей труднейшей, а потому экономили каждую щепку. А зима выстуживала последнее тепло, покрывала окна ледяной коркой. Даже днём царил в комнате сумрак, а огня нельзя было зажечь всё из-за той же экономии. К холоду добавлялась ещё и сырость, от которой стены покрывались чёрным слоем плесени. Дышать было трудно, Добрееву мучил кашель.
– Мама, съешь кусочек хлеба…
– Спасибо, я не хочу…
Хлеб? Небольшой чёрный сухарь. Иного теперь нет. Вся еда в доме: эти сухари, гнилая картошка, морковь… Даже крупы нет денег купить. А без крупы не выжить. Не выжить – Лизе. О себе Ирина Лавровна не думала. Она почти ничего не ела, но не чувствовала голода, живя исключительно пищей духовной. Даже удивлялась Добреева своему состоянию. Ни боли не чувствовала она, ни голода, ни тоски. А как-то легко-легко на душе было, словно ангел крылом тронул её. В этой пустой, запущенной, холодной и тёмной комнате, ей было светло. Свет был внутри неё, и так хотелось передать его Лизе!
– А всё-таки всё ещё будет хорошо… Этот кошмар однажды кончится, и Россия возродится. Возродится вместе со Христом…
– Я уже не верю в это, мама.
– Это неверно… Нужно слушать пророков. Они не ошибаются. «Если в России сохранится хоть немного верных православных, Бог её помилует, – а у нас праведники есть». Так батюшка Серафим говорил…
Все понравившиеся цитаты из своих святых книг Ирина Лавровна выписывала в толстую тетрадь. Эта тетрадь вместе с Библией и молитвословом всегда лежали возле её постели. Тут же лежал и альбом с семейными фотографиями, который любила Добреева перелистывать. Зрение её очень ослабло за время болезни, но она ещё разбирала, хотя и не без труда, строки книг, но открывала их всё реже. Читать не было сил, при малейшем напряжении подступала дурнота, и Ирина Лавровна оставляла попытки читать. Часами лежала она в полузабытьи, а душа не мутилась ничем. Добреева знала, что умирает. День за днём она чувствовала, как жизнь по капле, по крупице уходит из её разбитого тела, но страха не было.
– Смерть нестрашна… Люди боятся посмотреть в глаза смерти. А ей в глаза и не нужно смотреть… Нужно в Его глаза смотреть… Он Терпеливец и Милостивец, Он наши грешные души примет и спасёт…
А Лиза не понимала. Лиза была погружена в заботы, что бы ещё продать, куда бы устроиться на работу, чтобы хоть фунт крупы добыть, чтобы не умереть с голоду. Взялась делать какие-то переводы, разбирала в темноте мелкие шрифты, посадила зрение… Хотела найти врача для Ирины Лавровны, но та запретила. Не хватало ещё, чтобы последние деньги ушли на врачей и лекарства для неё, которой уже не подняться. Они нужнее Лизе. Лиза сильная, она может пережить лихолетье.
– Испытания пройдут, и истина воссияет…
– Жаль только жить в эту пору прекрасную… – бросила дочь, складывая листки перевода. – Сегодня у нас будет крупа! – вздохнула радостно, снимая очки. – А если удастся продать папин альбом…
Лиза пеклась о хлебе насущном. А Ирина Лавровна всё меньше нуждалась в нём, всё меньше чувствовала себя принадлежностью бренной земли. Тело её оставалось прикованным к постели, а душа воспаряла к небу. В начале лета сподобил Господь большую радость пережить – лицезреть самого Святейшего, быть на службе его. Хотя уже тогда была Добреева больна, а узнав, что Предстоятель прибывает в Петроград, решила, что, каких бы усилий это ни стоило, быть на его службе. Хоть бы и умереть сразу после!
Огромная толпа постоянно окружала Патриарха во все шесть дней его пребывания в городе. Пути его устилали цветами, часами ждали благословения и поучений. Александро-Невская лавра была заполнена верующими, жаждавшими слов утешения и напутствия от своего пастыря. Шли последние дни Пасхи, вот-вот должны были умолкнуть на долгие месяцы дивные пасхальные гимны… Последний раз видела Добреева лавру. Теснила её, хрупкую и больную, толпа со всех сторон, и временами пугалась Ирина Лавровна – не раздавят ли? Или самой ей откажут силы? Но силы не могли отказать. Не её, угасшие, а высшие, которые питали её в тот день особенно. Со слезами слушала она слова Патриарха:
– Нельзя не заметить увядания этого града. Вместе со всей матерью Родиной нашей большие терпит он скорби и поношения. Великая Россия, удивлявшая весь мир своими подвигами, теперь лежит беспомощная и терпит унижения. И, конечно, не может не испытывать скорби всякий русский человек.
Однако скорбь наша не может быть безмерной. Как апостолы, расставшись с Учителем своим, выступили на проповедь с радостью, так и мы не должны унывать, не должны падать духом, не должны отчаиваться. В том самом обстоятельстве, что верующие люди повсеместно объединились вокруг своих храмов и не дают их в обиду, как это было у вас, в этом залог великого будущего нашей Церкви Православной и всего нашего народа…
На этом месте Добреева заплакала уже в голос. Вспомнилось ей, как здесь, на земле этой величайшей русской святыни несколько месяцев тому назад пролилась первая мученическая кровь. Безбожные красноармейцы во главе с комиссаром пытались захватить лавру. Звонари ударили в набат, и окрестный люд сбежался на подмогу монахам, а протоиерей Скорбящей церкви о. Пётр Скипетров заслонил собой от солдатских ружей женщину, крикнул им, осатанелым: