Юность добровольчества — страница 80 из 91

Царя Кузя ненавидел. За войны, прошлую и нынешнюю, за Кровавое воскресенье, за расстрелы рабочих, за… За то одно, что он был – царь. Сразу согласился Кузьма охранять его. Ещё отобьёт его контра, какая угроза Революции будет! Необходимо охранять – до суда. В том, что будет суд, Кузя не сомневался. Как же иначе? Царь не перед кем-нибудь проштрафился, он перед всем народом виноватый. И перед народом ответить должён за свои преступления. И только народ вправе судить. Всенародный суд над царём мнился Кузьме, как апофеоз, торжество Революции и справедливости.

С таким настроением и вступил свежеиспечённый красноармеец Данилов в Ипатьевский дом. Впервые в жизни увидел он царя и его семью. Увидел в нескольких шагах от себя, как простых смертных. Смотрел на них презрительно: попили вы кровушки нашей, теперь отрыгивается вам, получите! А царь вдруг остановился перед ним, посмотрел открыто, прямо в глаза… Был он невысок ростом, пониже Кузи, ещё не стар, и ничего не было в нём царственного, тем более, тиранского. Человек как человек… Странно даже… Лицо казалось спокойным, а глаза были ясными. Почему он остановился напротив Кузи? Смотрел, словно хотел что-то сказать, но не произносил ни слова. Во взгляде не было ни укора, ни неприязни, а немой вопрос, что ли – не мог Кузьма разобрать. И не по себе от этого открытого, ясного взгляда стало. Почему-то вдруг совестно… И первым отвёл Кузя глаза. И царь прошёл…

Позже не раз ещё приходилось Кузьме видеть его. Чаще всего это бывало в саду. Бывший самодержец ежедневно выходил гулять с детьми. Царевич, кажется, был сильно болен и не мог ходить. Часто он просто сидел в коляске, а во время прогулок отец всегда носил его на руках. Мальчика Кузе было по-человечески жаль. Ненависть, питаемая к царю, не переходила на его детей. Убеждён был Кузьма, что дети не ответчики за грехи отцов. Что карать детей за то, что их родители были кровопийцами несправедливо. В этом ещё больше убедило его наблюдение за княжнами.

Никогда не мог подумать Кузя, что княжны бывают такими. Скромные, простые, всегда приветливые… Ни единого взгляда недоброго, ни гордости, ни надменности… Милые, чистые барышни. Барышень Кузьма почему-то всегда стеснялся. А тут ещё и царевны… И жалко их становилось. Почему бы не простить их? Пущай бы жили. Как все прочие, обычные люди. Своим трудом. Неужто не хватит им места в нашем новом мире? Непременно хватит! Всем хватит, кроме шкур и кровопийц!

Когда царь проходил мимо, Кузе всё время казалось, что он хочет о чём-то поговорить с ним. Однажды спросил, как в первый раз, ясных глаз не отводя (словно в душу ими вглядеться хотел, понять):

– Скажите, что происходит – там? – кивнул за забор. – Какие новости? Что война?

Смутился Кузя, ответил сбивчиво:

– Так это… Война идёт… Русские с русскими дерутся… – зашарил рукой в карманах, ища табак.

– Вы что-то потеряли?

– Закурить…

– Вот, возьмите, – протянул несколько своих папирос.

Совсем не похож был на царя этот венценосный узник. Столько простоты и обходительности в обращении… Ловкая игра? Нет, не похоже. Человек играющий, лгущий не может так открыто смотреть в глаза. Стал Кузьма даже избегать встреч с царём, чтобы взгляд этот не преследовал его. Ведь до чего дошло: ему, партийцу со стажем, убеждённому большевику, жертве царизма, красноармейцу! – стало жаль царя! Перед товарищами неловко!

И за товарищей тоже неловко было. Ненависть их к самодержцу была Кузе понятна. И суровость нужна в деле охраны. Но зачем же делать мерзости? Сопровождали княжон в уборную с непристойными шутками, писали непотребные надписи и рисовали того же пошиба рисунки, пели похабные песни. Заставляли нежных барышень им, пьяным в хлам, играть на пианино, насмехались… Пробовал иногда Кузьма урезонить слишком разошедшихся товарищей, но те щурились подозрительно:

– А ты что за заступник? Ты, что ли, контра?! Так мы тебя самого в распыл пустим!

А тон безобразному поведению задавал комендант Авдеев. Вор и пьяница, он не упускал случая, чтобы досадить узникам. В любой просьбе отказывал им с нескрываемым удовольствием, говорил о них в самых резких выражениях, глумясь и чувствуя от этого себя выше и значительнее.

По вечерам собирались караульные в комнате, прямо под покоями узников, напивались пьяны, орали во всю глотку революционные гимны. Подтягивал и Кузя «Вы жертвою пали…», пил много, чтобы залить явившееся ощущение несправедливости происходящего в этом доме. А вокруг сыпались пьяные россказни о царице и Распутине, одна похабнее другой. Интересно, правду ли говорили? Неужто царица с мужиком спуталась? Дыма без огня не бывает… Царица Кузьме не нравилась. Гордая! Совсем ничего сходного с мужем. По ней сразу видать – царица. В сад она не выходила. Иногда лишь сидела на крыльце. Как изваяние. Нерусская какая-то, надменная. Видать, много понимает про себя. Схожа с матерью была одна из царевен, Татьяна. Мягче гораздо, но тоже – строгая, гордая. А собой хороша. Темноволосая, волоокая… Что особенно удивляло Кузю, как стоически переносили эти нежные барышни ту обстановку, в которой им приходилось жить. Насмехались над ними, соревнуясь в наглости, а они не теряли приветливости своей, открытости. Подошли раз на прогулке к Кузьме младшие царевны. У Анастасии на руках пёс был, гладила его, улыбалась чуть озорно (была в ней задоринка замечательная), о чём-то спросила. Буркнул Кузя в ответ неразборчиво и ретировался поспешно. Не мог он с княжнами разговаривать, все слова разом испарялись, словно молчун нападал. А они смотрели ещё на него с такой теплотой, будто бы он не тюремщик их был, не из тех, от которых столько натерпелись они, а друг верный. И от этого тошно становилось. Вроде бы и правильно всё делал Кузьма, как партия велела, а на душе тяжело было. И ещё одна маята привязалась к нему – не отделаться. Княжна Ольга. Старшая. Видел её, и сердце проваливалось куда-то. Ничуть не уступала она красотой Татьяне, а только более русской эта красота была. И не было в ней сестриной и материной гордости, а отцовская мягкость и открытость, и тихая печаль. И зачем вы, Ольга Николаевна, родились дочкой царя? Были бы вы из простых… Горы бы свернул для вас! Весь мир бы к вашим ногам! Да ведь и не потеряно ещё ничего. Кончится эта усобица, выстроится новое общество, где всё по справедливости будет. Найдётся и вам дело. Счастливая тогда жизнь будет! Честная! Не та, что была у вас! А на солдат караульных не взыщите за грубость их. Озлились они. Дураки они. И пьют много. Но это – временно. А скоро наладится всё. Хотелось сказать ей много-много утешительных слов, но и приблизиться не смел, наоборот, избегал встреч. Каким-то нечистым и виноватым чувствовал себя Кузя перед нею и её сестрами.

Даже на царя не осталось прежнего зла. Представлял себя Кузьма суд. А, допустим, спросят его, красноармейца Данилова, какой кары достоин бывший царь? И что бы ответил? И не знал Кузя. Чувствовал, что, пожалуй, и не потребовал бы уже казни тирана. А народ? Русский народ – потребовал бы? Народ – не тиран. Народ щедр и добр, зла не помнит. Народ-то и простить может. И вдруг явилась нежданная, показавшаяся бы постыдной ещё недавно мысль – простить! Именно простить! Вот, в этом-то и явится величие души свободного народа! Величие Революции! Не упиться кровью тирана, а простить его! И всем бы стало очевидно, насколько народ выше и честнее любого царя. Ах, какой это был бы жест! Как это было бы по-русски! Вот, только что тогда делать с царём? Ведь для Революции опасен, как знамя. И справедливо ли, чтобы он не ответил за свои преступления? Заточить где-нибудь до конца дней под надёжной охраной. А дети его пусть живут себе, как им хочется. Простой, трудовой жизнью. Так будет справедливо.

Утром и вечером узники молились все вместе, собравшись в одной из комнат. Женщины выводили каноны и молитвы. Внизу пьяные охранники орали «Интернационал», заглушая негромкие голоса, доносившиеся сверху. Кузя подтягивал своим, а тянуло слушать Херувимскую, которую пели княжны. Звуки этой песни напомнили Кузьме детство. Вспомнилось, как совсем маленьким, ездил он с матерью в какой-то монастырь. Возили туда старшего брата, тяжко больного, чтобы приложить к чудотворной иконе и помолиться о его исцелении. Брату ни икона, ни молитвы не помогли, он вскоре умер. И тогда Кузя впервые решил, что Бога нет, что попы лгут о нём. Но и другое отложилось в памяти: тёмный храм, и хор, утешно поющий Херувимскую… Мать слушала и плакала… С той поры ни разу не слыхал этой песни. И в храме не бывал лет десять точно. А теперь пели её четыре великих княжны, и еле-еле долетали светлые звуки через пьяными голосами ревомый «Интернационал»…

Шло время, и утихли злоказовцы в своём желании унизить узников. Одни присмирели, встречая в ответ смирение и неизменную приветливость, словно пробудилось нечто в залитой водкой душах. Другим стало скучно. И тотчас сменили их. И кем! Латышами! Этот факт особенно задел Кузьму. Судьбу русского царя должны решать русские люди. И охранять должны они, а не всякие пришлые! Нечего им лезть не в своё дело! Товарищи Кузины тоже латышей не жаловали, честили их по матушке, разделяли: есть мы, русские большевики, а есть всякие там латыши, разумея под латышами всех нерусских. А один из сысертских товарищей, член партии, как и Кузьма, и вовсе бухнул:

– Я, товарищи, коммунист, а не большевик! Латыши и жиды – это большевики. А я русский, я коммунист.

И сысертцев и злоказовцев оставили теперь лишь для наружной охраны, поселив в соседнем доме. А латыши во главе со ставшим взамен Авдеева комендантом Ипатьевского дома Юровским разместились внутри.

Недели две спустя выпало Кузе дежурить ночью. Был он слегка хмельной и едва удерживался, чтобы не прикорнуть на посту. Внезапно ночную тишину нарушило несколько глухих хлопков. Встрепенулся Кузьма, прислушался. Догадался сразу, что стреляют. Где же? По звуку определил: в подвале Ипатьевского дома. И похолодело всё внутри, оборвалось. Неужели?.. Без суда?.. Ночью, тайком, руками латышей?.. Сорвался Кузя с места, пошёл вдоль забора, плохо соображая, куда и зачем. У парадного крыльца стоял заведённый грузовой автомобиль. Суетились в ночной темноте тревожные фигуры. Затем вынесли носилки с телами, накрытыми белыми простынями, стали грузить, спеша и бранясь. Мелькнула безжизненная, белая рука, свесившаяся с одних из носилок. Не её ли рука?.. Так значит – всех?.. И детей??? За что их-то? Ознобом забило Кузьму. Не так! Не так!! Не так!!! Несправедливо! Хотелось выкрикнуть это слово сто раз. Несправедливо! Какое они имели право убивать?! Только народ имел право решать, только народ… А не они! А так – это преступление, жестокое, отвратительное! Если бы знать… Застонал Кузя. Неужели ради этого он боролся? К этому стремился? Никогда, никогда он не пошёл бы в охранники, если бы знал, что этим кончится! Несправедливо! Кому в лицо крикнуть это слово?! И ничего не исправить уже…