— Но тогда уже будет поздно, ты разве не понимаешь?
Она кивнула.
— Я знаю, как ты сейчас должна ответить, — добавил я. — Раз денег нет, то их нет.
— К сожалению, так оно и есть, — сказала она. — Но ты можешь у отца спросить.
Я ничего не ответил. Она права. У отца, пожалуй, деньги есть. Вот только даст ли он их мне?
Если не даст, то ситуация сложится та еще. Он поймет, что я от него чего-то требую, и в случае если откажет или сочтет, будто вынужден отказать, то я буду виноват в том, что припер его к стенке. И тогда станет поздно — раз сказав «нет», сказать «да» он уже не сможет.
— Хорошо, спрошу его. — Я почесал кота за ухом, и тот вальяжно, прикрыв глаза, потянулся.
— Тут, кстати, тебе пришло письмо, — вспомнила мама, — я его на комод в коридоре положила.
— Письмо?
Я спустил кота на пол, хотя Мефисто разнежился и сгонять его было жалко, но в следующую секунду сожаления умолкли, потому что письма я получал нечасто.
Написанное девичьим почерком мое имя на конверте.
Едва пропечатавшийся почтовый штамп.
Но письмо отправили авиапочтой, и марки были датские.
— Я к себе поднимусь, — сказал я. — Ты поешь одна, ничего?
— Конечно! — ответила мама из кухни.
Поднявшись в комнату, я уселся на стул за столом, вскрыл конверт, вытащил письмо и стал читать.
Нюкёбинг 20.08.1985
Привет, Карл Уве.
Надеюсь, у тебя все хорошо, но точно не знаю, потому что ты мне не пишешь, хоть и обещал. Почему? Ты бы только видел, как я с самого утра, едва проснусь, бегу к почтовому ящику. Ну ладно, если тебе неохота писать, я сердиться не стану — я тебя слишком люблю, но, если честно, я расстроюсь, если ты и дальше не дашь о себе знать. Приедешь ли ты в Данию? Если да, то когда? С тех пор как ты уехал, мне тут грустно. Днем я все время с друзьями. Вечером хожу на дискотеку. Но скоро все закончится — 14 сентября я переезжаю в Израиль. Жду не дождусь. Мне бы только тебя еще разок перед отъездом увидеть. Ты, возможно, считаешь меня дурочкой, ведь мы и встречались с тобой совсем недолго. Просто ты — единственный из всех парней, в которого я по-настоящему влюбилась. Поэтому не разочаровывай меня — ответь мне побыстрее.
Любящая тебя
Я отложил письмо в сторону. Меня захлестнуло почти болезненное отчаянье. Ведь я мог бы переспать с ней. Она этого хотела! Она пишет, что была в меня влюблена и что сейчас любит, значит, она согласилась бы.
Она знала, куда я ее веду и о чем я думаю, — в этом я не сомневался.
Гребаный Йогге!
Тупые уроды!
Меня вдруг осенило — я схватил конверт и заглянул внутрь.
Там лежала фотография.
Я вытащил ее. На снимке была Лисбет. Чуть склонив голову, она без улыбки смотрела в камеру. На ней была желтая толстовка с большим красным логотипом NIKE. С одной стороны волосы падали на лицо, закрывая глаз. С другой они были заплетены в тоненькую, заправленную за ухо косичку.
Толстовка открывала ее шею. Шея у Лисбет была длинная и красивая. И губы тоже красивые — полные, почти до странности полные губы на худом лице.
О, какой же недовольный у нее был вид.
Но я вспомнил, как обнимал ее. Как она засмеялась, когда ее рука скользнула мне на грудь, под рубашку, а я выпрямился и выпятил грудь.
— Не выделывайся! — сказала она тогда. — Хватит, ты мне и так нравишься. Ты замечательный.
И она была датчанка.
Я положил фотографию с письмом обратно в конверт, сунул его в дневник, дневник убрал в ящик и встал.
Когда я спустился вниз, мама мыла посуду.
— Слушай, — сказала она, — я тут вспомнила кое-что. У папы же была пишущая машинка. Она наверняка еще тут. Вряд ли он ее с собой забрал. Посмотри на сеновале, в коробках.
— Пишущая машинка? У папы?
— Ну да. Он несколько лет письма на ней печатал.
Мама ополоснула холодной водой стакан и поставила его вверх дном на ребристую поверхность столешницы.
— А в первые наши с ним годы он и стихи писал.
— Папа?
— Да. Он очень любил поэзию. Его любимым поэтом был Обстфеллер. И еще, насколько я помню, ему нравился Вильхельм Краг. Романтики.
— Папа? — снова переспросил я.
Мама улыбнулась.
— Они потом ему разонравились.
— Верится с трудом. — Я вышел в прихожую, обулся и обошел сеновал сзади, хотя на самом деле это была его передняя часть, по крайней мере, когда сеновал использовался по прямому назначению, потому что именно тут находились большие ворота, ведущие, собственно, в помещение, где хранили сено. Нижний этаж, где хозяйничал папа, был разделен на маленькие комнатушки и переделан в семидесятых в жилье. Но здесь ничего не изменилось.
Я вошел внутрь и, как и много раз прежде, удивился, что мы владеем таким огромным помещением. И ни подо что его не приспособили.
Разве что под склад.
На стенах висели всякие предметы сельского быта — колеса, упряжь, ржавые косы, грабли и тяпки. Кое-где папа записал прозвища, которые давал мне. Он записывал их мелом, когда мы только переехали сюда и папа был от всего в восторге.
Они и сейчас сохранились.
Каркуве
Луффе
Люве
Клуве
Кюккеликлуве
Коробки громоздились возле противоположной стены. Прежде я ни разу в них не заглядывал. Когда папа здесь жил, мне бы это и в голову не пришло — он обычно сидел в комнате прямо под старым дощатым полом и, услышав тут чьи-то шаги, наверняка поднялся бы проверить. И тогда мне пришлось бы придумывать по-настоящему хорошее объяснение, почему я сюда пришел, не говоря уж о том, зачем копаюсь в наших старых вещах.
Здесь лежала мамина и папина одежда, которую я с детства помнил: брюки клеш, по всей видимости купленные в Лондоне как-то зимой, когда они ездили туда вместе, потому что в Норвегии такие широкие клеши даже в семидесятые не носили; мамино белое пальто; папина теплая куртка, которую он надевал на рыбалку, оранжевая, с коричневой подкладкой. Шали, и юбки, и шарфы, солнечные очки, пояса, сапоги и ботинки. Коробка с картинами, когда-то висевшими у нас на стенах. Пара коробок со старой кухонной утварью.
Но никакой пишущей машинки!
Я вскрыл еще пару коробок и заглянул внутрь. Наткнулся на одну, где в пакетах лежало нечто, смахивающее на журналы.
Может, комиксы, о которых я забыл?
Я открыл верхний пакет.
Порножурналы.
Открыл следующий.
Тоже порножурналы.
Целая большая коробка порножурналов.
Они вообще чьи?
Я разложил несколько на полу и стал листать. Большинство были напечатаны в шестидесятых-семидесятых. На разворотах — женщины с отметинами от бикини, с бледными грудями и лобком. Многие сняты на природе. Женщины выглядывали из-за деревьев, лежали на полянке, модные в семидесятых цвета, массивные груди с большими сосками, некоторые чуть отвисшие. Сидя с затвердевшим членом на полу, я перелистывал журналы. Пара журналов оказалась из восьмидесятых, и в них вообще не было ничего необычного. В тех, что вышли в шестидесятых, женщины лежали, едва раздвинув ноги.
Он что, все эти годы хранил дома такие журналы? Прямо у себя в кабинете?
Неужто он вообще их покупал?
Я сложил журналы, встал и задумался. Надо бы их спрятать. Во-первых, нельзя, чтобы они попались на глаза маме. Во-вторых, мне хотелось снова их полистать.
Впрочем, действительно ли хотелось?
Это он их листал. Он их разглядывал.
Значит, мне нельзя. Иначе получится чересчур мерзко.
Я решил вернуть их на прежнее место. Мама все равно в эти коробки не заглядывает.
Что-то не срасталось. Все эти годы, пока я был маленький, охренеть, с тех самых пор, когда меня еще на свете не было, и до прошлого года он покупал порножурналы и хранил их у нас дома.
Охренеть.
Я открыл еще несколько коробок, и в предпоследней нашел пишущую машинку. Она была старая, механическая, чего и следовало ожидать, и если бы я обнаружил ее до порножурналов, то расстроился бы, возможно, даже не взял бы ее и настоял, чтобы мама или папа купили мне новую, однако сейчас, после того как я наткнулся на его порножурналы, это не имело значения.
Я отнес ее в дом и показал маме. Она лежала на диване.
— А неплохая, — пробормотала мама, прикрыв глаза.
— Да, пойдет, — сказал я. — Ты поспать хочешь?
— Немножко. Если я через полчасика не проснусь, ты меня разбуди, ладно?
— Хорошо, — пообещал я и поднялся к себе в комнату, где заново перечитал письмо от Лисбет.
Она в открытую признавалась мне в любви.
Такого со мной еще не бывало.
Ханна тоже это чувствует? Когда я говорю, что люблю ее? Потому что Лисбет я не любил. Мне нравилось читать написанное ею, но не больше. Это было приятно, и я радовался, что она мне это написала, но я смотрел на нее со стороны, она находилась вне меня. В отличие от Ханны.
Но испытывает ли Ханна то же самое по отношению ко мне?
Она же так говорит.
Значит, она со мной играет?
Почему я ей не нужен? Почему она не хочет, чтобы мы были вместе?
Ох, как же я нуждался в ней!
Мне лишь этого и хотелось! Ничего больше!
Строго говоря.
Но если я ей не нужен, с этим ничего не поделаешь. И тогда уже ничто не важно.
Я решил угостить ее тем же лекарством. Теперь уже все равно.
Я встал, подошел к телефону, снял трубку и набрал номер, кроме последней цифры. Посмотрел в окно. Две черные птицы оклевывали красные ягоды с растущих на противоположной стороне улицы кустов. Мефисто, согнув лапы и размахивая из стороны в сторону хвостом, наблюдал за птицами.
Я набрал последнюю цифру.
— Да, слушаю, — сказал ее отец.
Самое страшное — это когда трубку снимал он. Его дочь встречалась с другим, не со мной, и отец понимал, чего я добиваюсь. Бывало, мы с ней больше часа по телефону болтали. Поэтому мои звонки ему вряд ли нравились.
— Здравствуйте, это Карл Уве, — сказал я, — а Ханна дома?
— Подожди, сейчас посмотрю.