Юность — страница 33 из 85

Я слышал, как затихли на лестнице его шаги, и увидел, что Мефисто подобрался ближе к птицам, а те, быстро дергая головами и ни о чем не подозревая, продолжали клевать ягоды. Потом в трубке послышались легкие шаги, я знал, что это Ханна, и сердце мое заколотилось быстрее.

— Привет! — сказала она. — Забавно, что ты звонишь, — я как раз о тебе думала!

— И что думала? — спросил я.

— Да просто о тебе.

— Чем занимаешься?

— Французским. По сравнению с прошлым годом это новый уровень. Сложновато. А твой французский как?

— Как и в прошлом году. Как тогда ничего не знал, так и сейчас. Помнишь, я однажды на контрольной четверку получил?

— Помню, ага. Ты еще такой гордый был.

— Еще бы. Вообще-то мне только двойки и ставили. Ясное дело, я обрадовался. Но я выкрутился довольно легко. Текст задания был довольно длинный, помнишь? Куча французских слов. Поэтому я просто переписал их в ответ, кое-где переставил местами, разбавил своими словами. И вот, пожалуйста, четверочка.

— Вот ты голова!

— Скажи, да?

— А ты сейчас чем занимаешься?

— Да особо ничем. Письмо получил и несколько раз его перечитывал.

— Ясно. И от кого?

— От одной девчонки из Дании.

— Вон оно что. А ты ничего не рассказывал!

— Ага. Там столько всего произошло, и я подумал… что тебе не особо интересно.

— Еще как интересно!

— Нет.

— И что она пишет?

— Что любит меня.

— Да ты же там всего неделю пробыл!

— Я же сказал, за эту неделю там много чего произошло. Мы переспали.

— Серьезно? — спросила она.

— Да, — ответил я.

Она помолчала:

— Зачем ты мне это рассказываешь, Карл Уве?

Я чуть помедлил, а потом сказал:

— Я же говорил, что тебе это неинтересно. Но ты сказала, что интересно. Поэтому я и решил рассказать.

— Ну да, — проговорила она.

— И еще… Когда это все произошло, я подумал о нас. Наверное, все это не… ну, понимаешь, наверное, зря я говорил про чувства. В смысле, к тебе. Письма эти, которые я летом тебе писал… Мне кажется, я эту влюбленность вроде как придумал. Понимаешь? Когда я познакомился с Лисбет… — Я на миг умолк, чтобы она запомнила имя. — Это было по-настоящему. Плоть и кровь. А не только мысли. А потом я получил от нее письмо и понял, что люблю ее. И это потрясающе! У нас с тобой все равно ничего не было. И сейчас нет. Поэтому… вот так. Я решил, что правильно будет тебе это все рассказать.

— Да, — ответила она. — Хорошо, что ты рассказал. Мне важно это знать.

— Но мы же все равно с тобой друзья.

— Разумеется, — заверила меня она, — люби, кого хочешь. Мы же с тобой просто друзья.

— Да.

— Но мне даже обидно слегка. Там, на даче, мне так хорошо было. С тобой.

— Да, — согласился я, — это верно.

— Да.

— Но я тебя больше от французского отвлекать не буду.

— Ладно, — сказала она, — пока. Спасибо, что позвонил.

— Пока.

Я положил трубку.

Все было кончено. Этого я и хотел. Хотел — и сделал.

На следующий день на первой перемене я побежал на заправку на другой стороне Е-18 за свежей «Нюэ Сёрланне». Схватив со стойки газету, я пролистал последние страницы, а когда увидел собственную фотографию, щеки у меня запылали.

Материал был большим, почти на страницу, и две трети занимала фотография. Веером развернув перед собой три пластинки, я смотрел прямо на читателя.

Я пробежал глазами текст. Там говорилось, что я молодой меломан, неприятие рок-музыки обществом меня раздражает, мне лично нравится британское инди, но я открыт всем жанрам и исполнителям, даже победителям хит-парадов.

Подобного я, если вдуматься, не говорил, ну да, точно не говорил, но подразумевал, и Стейнар Виндсланн меня понял.

Снимок вышел замечательный.

Я расплатился, свернул газету и, сжимая ее в руке, вернулся в школу. В классе, куда постепенно возвращались мои одноклассники, я положил газету на парту, сам уселся на стул и, по обыкновению, качнулся назад, разглядывая остальных.

Вряд ли кто-то из них читает «Нюэ Сёрланне», разве что изредка. Ее тут почти никто не читал. Из газет они уважали лишь «Фэдреланнсвеннен». И то, что на парте передо мной лежит газета, вполне могло привлечь чье-то внимание. Мол, зачем ты принес в школу «Нюэ Сёрланне»?

Но тогда они решат, что я притащил ее из дома только для того, чтобы похвастаться!

Я качнулся вперед и свернул газету. Но ведь это неправда. Я купил ее на заправке, а значит, мне и положить ее некуда. Поэтому она тут и лежит.

Ну что за херня. Может, просто взять и сказать?

Напрямую?

А не выйдет так, будто я хвастаюсь?

Но это же не хвастовство, это правда, я теперь музыкальный обозреватель, и интервью со мной напечатали в сегодняшней газете, которую я купил на заправке возле школы.

Скрывать это нет никакого смысла.

— Слушай, Ларс, — позвал я.

Ларс, самый безопасный из парней, обернулся ко мне. Я поднял газету.

— Я теперь музыкальный обозреватель, — сказал я, — хочешь посмотреть?

Он встал и подошел ко мне, а я раскрыл газету.

— Охренеть, вот это круто. — Он выпрямился. — Эй! Тут в газете про Карла Уве написали! — крикнул он.

На такое я даже не надеялся. В следующую секунду его окружили остальные, и все они разглядывали мою фотографию и читали статью.

Вечером я листал мои старые музыкальные журналы и перечитывал в них рецензии и обзоры. Как я понял, журналисты делились на три типа. Умные и острые на язык, зачастую злые, как Хетиль Лолнесс, Тургрим Эгген, Финн Бьелке и Херман Виллис. Серьезные и вдумчивые, как Эйвинн Хонес, Ян Арне Хандорфф, Арвид Сканке-Кнутсен и Ивар Орведал. И, наконец, знающие и четкие, которые сразу переходят к сути, например, Туре Олсен, Том Шеклесэтер, Гейр Раквог, Герд Юхансен и Вилли Б.

Я словно лично познакомился с каждым. К Яну Арне Хандорффу я проникся невероятной симпатией. Не понимая в его статьях почти ничего, я ощущал чувство, спрятанное в дебрях иностранных слов, — недаром каждый второй читатель сетовал на невнятицу, но это его, похоже, ничуть не смущало: придерживаясь собственного курса, он погружался все глубже и глубже в непроницаемость. Уважение во мне пробуждали и те, кто способен был поразить оппонента одной-единственной убийственной фразой. Эта фраза словно становилась моей собственной, это я поражал ею своих противников. Главное, произнести ее не впустую. Многих отличала смелость: если группа меняла политику и начинала играть более коммерческую музыку, как, например, Simple Minds, то есть выбирала легкий путь, то критики без тени сомнения бросали в лицо музыкантам обвинения и требовали объяснений. Почему? Вы же так хорошо играли, у вас все было как надо, а вы решили продаться? Стадионы собирать? Что вы такое творите? Что себе думаете? И если задать эти вопросы музыкантам напрямую не получалось — а такое бывало часто, Норвегия не самая популярная страна для успешных групп, — журналисты все равно осыпали их стрелами своих хлестких отзывов.

Сам я написал всего три отзыва — те, что показал Стейнару Виндсланну. В них я постарался говорить по существу, но в оценках был строг, а про один альбом даже отпустил в конце пару ироничных комментариев. Это был новый альбом роллингов, мне они никогда не нравились, казались отвратительными, кроме разве что альбома Some Girls — этот был еще терпимый. Им уже за сорок, и жальче зрелища не придумаешь.

Я все это чувствовал. Надо было только найти слова.

За окном стемнело, осень накрыла рукой мир, и я это обожал. Мрак, дождь, внезапные обрывки прошлого, воскресающие, когда я вдруг вдыхал запах мокрой травы и земли или когда автомобильные фары выхватывали из темноты здание, и музыка из плеера, с которым я не расставался, точно делала картинки более яркими. Я слушал This Mortal Coil, вспоминая, как в Тюбаккене мы играли в темноте, и во мне поднималась радость, но не светлая, легкая и беззаботная — эта радость коренилась в чем-то ином и, встречаясь с красотой и печалью музыки и увядающего вокруг мира, напоминала грусть, прекрасную грусть, любовную тоску, невероятное сочетание красоты и боли, из которого вырастало почти дикое желание жить. Желание сбежать отсюда, поймать жизнь там, где она по-настоящему существует: на улицах больших городов, возле небоскребов, в чужих квартирах, на сверкающих вечеринках, среди красивых людей. Желание повстречать великую любовь со всеми ее метаниями и, наконец, с принятием, выплеском, экстазом.

Бросить ее, найти новую, бросить ее. Стать хладнокровным соблазнителем, желанным каждой, но недоступным ни для одной. Я сложил журналы стопкой на нижней полке в шкафу и спустился на первый этаж. Мама болтала в гардеробной по телефону. Дверь была открыта, и мама улыбнулась мне. Я замер, пытаясь понять, с кем она говорит.

С кем-то из своих сестер.

На кухне я сделал себе бутерброд и, облокотившись на разделочный стол, съел его и запил молоком. Потом я поднялся наверх и засел за письмо Ханне. Я писал, что лучше нам будет больше не видеться.

Писать это было приятно, мне почему-то хотелось отомстить ей, обидеть ее, убедить ее, будто она меня потеряла.

Я положил письмо в конверт и убрал его в ранец, где оно и пролежало, пока я на следующий день после школы не купил марки.

Перед тем как сесть в автобус, я его отправил и подумал, что поступил хорошо и правильно. Вечером, лежа на диване и читая взятую в школьной библиотеке «Пока не пропел петух» Бьёрнебу, я вдруг понял, что натворил.

Я ведь ее люблю — зачем же я сказал, что больше не хочу ее видеть?

Меня захлестнуло раскаяние.

Надо все исправить.

Я положил книгу на подлокотник и сел. Написать новое письмо, о том, что в предыдущем все неправда? Что я хочу ее видеть, а все остальное неважно?

Получится по-дурацки.

Надо позвонить ей.

Боясь передумать, я пошел к телефону и набрал ее номер.

Трубку сняла она сама.

— Привет, — сказал я. — Я хотел прощения попросить за наш последний разговор. Это случайно вышло, я не хотел.