Юность — страница 39 из 85

— Мама тоже отпуска ждет, — сказал я, намазывая вторую булочку спредом.

— Неудивительно, — ответила бабушка.

— Она с лета в Сёрбёвоге не была, а они там уже совсем старенькие. Особенно бабушка. И болеет тяжело.

— Да, — бабушка кивнула, — это верно.

— И сама уже не ходит, — добавил я.

— Правда? — спросила бабушка. — Неужто так все плохо?

— Но у нее есть ходунки. — Я проглотил последний кусок и вытер с губ крошки. — Так что по дому она ходит. А вот на улицу выходить перестала.

Об этом я прежде не задумывался. А ведь она и правда больше не выходит, проводя все время взаперти, в маленьких комнатушках.

— У нее же Паркинсон, да? — спросил дедушка.

Я кивнул.

— Зато у мамы с работой все в порядке, — сказал я, — а больше ничего особо нового нет.

Бабушка вдруг вскочила, отдернула штору и выглянула в окно.

— Вроде там кто-то ходит? — проговорила она.

— Все ты выдумываешь, — проворчал дедушка. — Мы никого не ждем.

Бабушка опять села. Она торопливо провела рукой по волосам и посмотрела на меня.

— И правда. — Бабушка вновь поднялась. — Ой, чуть не забыла про подарки!

Она ненадолго вышла, и я посмотрел на дедушку. Тот поглядывал на лежащую на столе газету с результатами лотереи.

— Вот. — Бабушка появилась из коридора. В руках у нее было два конверта. — Тут немного, но все равно, небось, пригодится? Один тебе и один Ингве. Довезешь до дома-то? — она улыбнулась.

— Конечно, — ответил я, — спасибо большое!

— Не за что, — отмахнулась бабушка.

Я встал.

— Ну, счастливого вам Рождества, — проговорил я.

— И тебе хорошего Рождества, — ответил дедушка.

Бабушка спустилась вместе со мной в прихожую и, пока я надевал свою черную куртку и обматывал шею черным же шарфом, стояла возле меня с отсутствующим взглядом.

— Ничего, если я из подарка чуть-чуть возьму, чтобы за автобус заплатить? — спросил я.

— Нет, лучше не надо, — сказала она. — Вообще-то мы хотели, чтобы вы купили себе что-нибудь приятное. У тебя что, денег нету?

— К сожалению, нет.

— Дай-ка проверю, может, у меня завалялись монетки. — Она вытащила из кармана висевшего на вешалке пальто маленькое портмоне и протянула мне две десятки.

— С Рождеством! — сказал я.

— С Рождеством. — Она улыбнулась и закрыла за мной дверь.

Скрывшись из виду, я открыл конверт с моим именем. В нем лежало сто крон. Отлично. Значит, перед тем как я поеду домой, можно будет купить две пластинки.

В магазине меня осенило, что я вполне могу и четыре купить, ведь Ингве тоже сотню подарили. Ну да.

А когда встретимся, я отдам ему из своих денег. Банкнота-то не помеченная.

В Сёрбёвог мы приехали вечером. Здесь шел дождь, температура была чуть выше ноля, а когда мы с чемоданами поднимались по дороге к дому, где в окнах горел свет, нас обступил мрак. Окружающий ландшафт был словно пропитан водой, отовсюду капало и текло.

Мама остановилась перед коричневой филенчатой дверью с окошком наверху, поставила чемодан и открыла дверь. В нос мне ударил чуть тяжеловатый запах — в прихожей висела дедушкина одежда, в которой он работал в хлеву, — а дверь и белая стена в конце коридора за один миг воскресили у меня в памяти детство.

Тогда они встречали нас во дворе или, по крайней мере, в коридоре, едва мы открывали дверь, но сейчас ничего не произошло; мы занесли чемоданы и сняли куртки, прислушиваясь к собственному дыханью и шороху одежды.

— Ну вот, — проговорила мама. — Пошли?

Дедушка, сидевший на диване, с улыбкой встал и шагнул нам навстречу.

— Вижу, норвежский народ подрастает! — Он перевел взгляд с меня на Ингве.

Мы заулыбались.

В кресле в углу сидела бабушка. Дрожа всем телом, она смотрела на нас. Она уже полностью была во власти болезни. Подбородок, руки, ноги, колени — вся тряслось.

Мама присела возле нее на скамеечку и взяла бабушкины руки в свои. Бабушка пыталась что-то сказать, но выходил лишь хриплый шепот.

— Мы отнесем вещи наверх? — спросил Ингве. — Мы же наверху жить будем?

— Делайте, как вам удобнее, — ответил дедушка.

Мы поднялись по скрипучей лестнице. Ингве расположился в старой комнате Хьяртана, а я — в бывшей детской. Зажег свет, поставил рюкзак рядом со старой кроваткой, отдернул штору и всмотрелся в темноту за окном. Тьма была непроницаемой, но ветер словно чуть разогнал ее, так что в темноте проступили очертания пейзажа. На подоконнике валялись дохлые мухи. Под потолком в углу висела паутина. Здесь было холодно. И пахло старостью, пахло прошлым.

Я выключил свет и спустился вниз.

Мама стояла посреди гостиной. Дедушка смотрел телевизор.

— Давай ужин приготовим? — предложила мама.

— Давай, — согласился я.

Еду здесь готовил дедушка. Он этому научился в двенадцать лет, когда умерла его мать, — с тех пор ответственность за стряпню лежала на нем. Немногие мужчины его возраста могли похвастать таким умением, поэтому дедушка им гордился. Вот только к мытью посуды — кастрюль, сковородок, половников и прочего — он относился небрежно: жир, толстым желто-белым слоем покрывавший дно сковородки, похоже, бесчисленные разы пригорал и застывал, на кастрюлях в шкафу виднелись где серый ободок, оставшийся после варки рыбы, где присохшие ко дну кусочки вареной картошки. Впрочем, здесь было не то чтобы грязно — дважды в неделю к ним приходила уборщица, — но запущенно.

Мы с мамой пожарили омлет, заварили чай и приготовили все для бутербродов. Ингве накрыл на стол. Закончив, я пошел звать Хьяртана. Тот уже несколько лет жил в новом доме, построенном возле старого. Чувствуя, как на лицо мне падают капли дождя, я прошел три метра до двери в его дом и позвонил, а потом открыл дверь, вошел в прихожую и, подойдя к лестнице наверх, крикнул, что еда готова.

— Да, иду! — послышалось сверху.

Когда я вернулся, мама медленно вела бабушку к столу, за которым уже сидели дедушка с Ингве, а дедушка пустился рассказывать о возможностях лососевых ферм. Будь он помоложе, непременно занялся бы разведением лосося. Один из соседей устроил на фьорде небольшую лососевую ферму, так словно в лотерею выиграл — столько денег стал зарабатывать.

Я сел и налил себе чаю. На пороге появился Хьяртан. Он захлопнул дверь, подошел к стулу и уселся.

— Ты изучаешь политику? — спросил он у Ингве.

— Привет, Хьяртан, — ответил тот, а когда Хьяртан не ответил на эту едва заметную шпильку, кивнул. — Или, как говорят в Бергене, сравнительную политологию. Но это, считай, одно и то же.

Хьяртан кивнул.

— А ты в гимназии учишься? — он посмотрел на меня.

— Да, — кивнул я.

Потом встал и выдвинул для бабушки стул. Она медленно опустилась на него, мама придвинула стул ближе к столу, а сама села рядом. Хьяртан, не глядя на нас, заговорил. Его руки ловко клали на тарелку хлеб, намазывали бутерброды, подносили их ко рту, наливали чай и молоко, поднимали чашку, словно действуя независимо от него самого и от того, что он говорил, от долгого, непрерывного потока слов. Хьяртан поправлял сам себя, посмеивался, даже слегка возмущался; он словно исчез, выпустив наружу то, что умело говорить.

Он говорил о Хайдеггере — десятиминутный монолог посвятил он этому великому немецкому философу и своей борьбе с ним, а потом вдруг осекся и умолк. Мама ухватилась за какую-то сказанную им фразу и переспросила, правда ли это так, верно ли она поняла. Он взглянул на нее, коротко улыбнулся и заговорил снова. Дедушка, который прежде задавал немудреные темы, обсуждавшиеся за этим столом, сейчас ел молча, не сводя глаз со столешницы и время от времени весело поглядывая на нас, как будто собирался рассказать нам что-то забавное, но тут же снова опускал глаза.

— Тут не все про Хайдеггера слыхали, — сказал Ингве, когда Хьяртан неожиданно умолк. — Можно же поговорить и еще о чем-нибудь, кроме мрачных немецких философов?

— Можно, конечно, — согласился Хьяртан, — поговорим о погоде. Вот только что именно тут сказать? Погода — это то, что существует всегда. Погода — это то, через что проявляется экзистенция. Подобно тому, как мы сами проявляемся через настроение, в котором пребываем, через то, что ощущаем каждую минуту. Невозможно представить себе мир без погоды, а себя — без чувств. Но das Man[31] сводит и то, и другое к автоматизму. Das Man говорит о погоде так, словно в ней нет ничего особенного, то есть он этого не видит, даже Юханнес, — Хьяртан кивнул на дедушку. — А ведь он полдня слушает прогноз погоды, и всегда слушал, и старался ничего не упустить, но даже он не видит погоды, а видит лишь дождь или солнце, туман или мокрый снег, но не погоду саму по себе как некую самость, явленную нам и являющую посредством себя нечто иное, — в моменты благодати, что ли. Да, Хайдеггер приближается к Богу и божественному, но никогда не становится Им, он никогда не проходит весь путь до конца, хотя он рядом, совсем рядом, возможно для того, чтобы подтолкнуть мысли. Что скажешь, Сиссель?

— Ты прямо как будто о религии говоришь, — сказала она.

Ингве, закативший глаза, когда Хьяртан заговорил о погоде, подцепил вилкой кусок лосося и положил себе на тарелку.

— А в этом году тоже будет и пиннехьёт, и свиные ребрышки? — поинтересовался он.

Дедушка поднял голову:

— Да. Пиннехьёт мы на сеновале вялили, а ребрышки Хьяртан купил вчера.

— Я акевит привез, — сказал Ингве, — без него никак.

Мама поднесла к бабушкиному рту стакан молока. Бабушка сделала глоток, и из уголка рта к подбородку потекла белая струйка.

Окрестности были похожи на корыто, полное тьмы. На следующее утро, когда в него постепенно подлили света и разбавили темноту, в корыте проступили очертания дна. Невозможно, размышлял я, наблюдать за этим, не думая о движении. Разве не приближает свет Лихестен, с ее мощной отвесной скальной стеной? Разве не встает серый фьорд из глубин мрака, в которых прятался всю ночь? Большие березы на буграх возле соседского забора — разве не отступили они на несколько метров назад?