«Зато здесь!» — думал я, поднося ко рту бутерброд и глядя в окно. По воде пробежала рябь, и отражение горной гряды распалось на крошечные осколки, словно в калейдоскопе. Здесь никто не знает, кто я такой. Здесь меня ничего не связывает, нет привычных ритуалов, здесь можно поступать, как захочется. На год уйти на дно и писать, втайне создавать что-то. Или успокоиться на время и поднакопить денег. Без разницы. Главное — что я здесь.
Я налил в стакан молока и медленно, большими глотками выпил. Стакан с тарелкой я поставил на столешницу у раковины, и туда же положил нож, а продукты убрал в холодильник. Вернувшись в гостиную, я включил машинку в розетку, надел наушники, запустил музыку на полную громкость и, вставив в каретку лист бумаги, сдвинул ее на середину и напечатал сверху единицу. Посмотрел на дом завхоза. На крыльце стояли зеленые резиновые сапоги. У стены — швабра с красной щеткой. Среди гравия с песком перед домом виднелись несколько игрушечных машинок. Земля между двумя домами поросла мхом и невысокой травой, из которой торчало несколько чахлых деревьев. Указательным пальцем я отстучал по столу ритм. И напечатал одно предложение. «Габриэль стоял на плато и с недовольным видом оглядывал сверху жилые дома».
Я закурил. Я сварил кофейник кофе. Я посмотрел на деревню, на фьорд и на горы на противоположном берегу. Я напечатал еще одно предложение. «Позади него показался Гордон». Я спел припев. И напечатал: «Он скалился, словно волк». Отодвинув назад стул, я закинул ноги на стол и снова закурил.
А что, неплохо выходит, да?
Я схватил «Райский сад» Хемингуэя и, чтобы проникнуться языком, прочел несколько страниц. Книгу мне подарила Хильда, когда пришла попрощаться на вокзал в Кристиансанне, откуда я уезжал в Осло, чтобы потом улететь в Тромсё. Ларс тоже пришел. И Эйрик, парень Хильды. И Лина там тоже была, она провожала меня до Осло.
Я только сейчас заметил на форзаце дарственную надпись. Хильда написала, что я для нее очень много значу.
Я закурил и, глядя в окно, подумал, как это понимать.
Что я могу для нее значить?
Она замечает меня, об этом я догадывался, но не знал, что именно она во мне видит. Дружить с ней означало принимать ее заботу. Но забота, предполагающая понимание, преуменьшает того, кто ее принимает. Ничего страшного; однако я так чувствовал.
Я был недостоин этого. Я делал вид, будто достоин, и, что удивительно, она купилась, хотя такие штуки понимала с лету. Хильда, единственная из моих знакомых, читала настоящие книги и, насколько мне известно, единственная из всех что-то писала сама. Мы два года проучились в одном классе, и с того самого момента, как я обратил на нее внимание, я отметил ее ироническое, порой недоверчивое отношение к тому, что говорили учителя. Прежде я не замечал подобного у девочек. Стремление прихорашиваться, их манерность, их деланный инфантилизм вызывали у нее презрение, но ни агрессии, ни злости за ней не замечалось, нет, ничего такого, она была чуткой и заботливой, с добрым сердцем, однако имелась в ней и резкость, нечто странно своевольное, отчего я смотрел в ее сторону все чаще и чаще. Белокожая, с бледными веснушками на щеках и светло-рыжими волосами, худая и наделенная той телесной хрупкостью, которая является противоположностью крепости и в сочетании с менее резким и самостоятельным характером непременно вызывала бы в окружающих желание позаботиться о ней; Хильда, однако, сама проявляла заботу о тех, с кем сближалась. Она часто ходила в зеленой куртке защитного цвета и простых синих джинсах, что указывало на левые взгляды, но в том, что касалось культуры, она придерживалась противоположного мнения, выступая против материализма и защищая духовное. За внутреннее и против внешнего. Поэтому она высмеивала таких писателей, как Сульстад и Фалдбаккен — его называла «Фаллосбаккен», — и любила Бьёрнебу, Кая Скагена и даже Андре Бьерке.
Я доверялся ей больше, чем кому бы то ни было. Она вообще была мне лучшим другом. Я постоянно ходил к ней в гости, познакомился с ее родителями, иногда ночевал там и ужинал с ними. Все, что делали мы с Хильдой, — иногда наедине, а иногда с Эйриком, — это разговаривали. Сидели по-турецки на полу с бутылкой вина в ее квартирке в цокольном этаже, смотрели, как к окнам подступает темнота, говорили о книгах, которые прочли, обсуждали волнующие нас политические вопросы, рассуждали о том, что ждет нас в жизни, чего нам хочется и на что мы способны. Она относилась к жизни с невероятной серьезностью, не свойственной остальным моим ровесникам, но в то же время много смеялась и никогда полностью не отказывалась от иронии. Мало что нравилось мне больше, чем бывать там, у нее дома, вместе с ней и Эйриком и иногда еще с Ларсом, однако в моей жизни происходили и другие события, несовместимые с этим, отчего меня непрестанно мучила совесть: тусуясь на дискотеках, клеясь там к девчонкам, я мучился от стыда перед Хильдой оттого, что предаю идеи, которые мы вместе с ней защищаем; а когда я сидел дома у Хильды и болтал с ней о свободе, красоте или смысле всего сущего, то мне было стыдно перед теми, с кем я ходил по дискотекам, или мерзко оттого, что с ними я — другой, потому что двойные стандарты и лицемерие, о которых мы столько разговаривали с Хильдой и Эйриком, прочно обосновались в моем собственном сердце. В политике я придерживался левых взглядов, почти склоняясь к анархизму. Я ненавидел конформизм и стереотипы и, подобно другим кристиансаннским пацанам-неформалам, презирал, как и Хильда, христианство и всех тех придурков, кто в него верит и ходит на собрания к своим напыщенным священникам.
Зато верующих девчонок я не презирал. По какой-то удивительной причине именно они меня сильнее всего и цепляли. Как же объяснить это Хильде? И хотя я, как и она, всегда пытался не обращать внимания на оболочку и верить в то, что главное, настоящее и истинное скрыто под ней, хотя я, как и она, всегда стремился обрести смысл, пускай даже для этого надо было признать бессмысленность, — несмотря на это, меня тянуло к блестящей оболочке, красивой и обольстительной, тянуло осушить чашу бессмысленности. Короче говоря, меня тянуло к всевозможным дискотекам и барам, чтобы напиться там до беспамятства и склеить девчонку, с которой можно переспать или, по крайней мере, потискаться. Как же объяснить это Хильде?
Объяснить не получилось бы, вот я и не пытался. Вместо этого в жизни моей появился отдельный участок. Он назывался «Бухло и шанс на трах», и от участка «Осмысленность и искренность» его отделял невысокий заборчик, называемый личностными изменениями.
Лина была верующей. Не вызывающе религиозной, но все-таки, и от ее присутствия тогда на вокзале, рядом со мной, мне сделалось неловко.
Кудрявая брюнетка с темными бровями и ясными голубыми глазами, она отличалась грацией движений и обладала той редко встречающейся независимостью характера, которая не отталкивает окружающих. Она любила рисовать, часто рисовала и, видимо, имела к тому талант. Проводив меня, она собиралась поступать в народный университет на искусствоведение. Влюблен в нее я не был, но она была чудесная, очень мне нравилась и порой, когда мы выпивали белого вина, во мне загорались к ней чувства. Сложность была в том, что она четко знала, насколько далеко ей следует заходить. За те недели, что мы встречались, я дважды умолял ее — мы тогда лежали, полуголые, в кровати у нее дома или в моей комнате в Курятнике. Но нет, не для меня она себя берегла.
— Тогда давай сзади, что ли! — в отчаянии выпалил я, не до конца понимая, что это означает. Лина прильнула ко мне своим тоненьким телом и закрыла мне рот поцелуем. Несколько секунд — я ощутил ненавистную судорогу в паху, трусы промокли от спермы, и я отстранился от Лины, а та, полная дразнящего желания, не осознавала, что за миг настроение у меня совершенно переменилось.
На перроне она с маленьким рюкзачком на спине стояла рядом со мной, сунув руки в задние карманы брюк. До отправления поезда оставалось шесть минут. Мимо нас в вагон то и дело заходили пассажиры.
— Я до киоска добегу, — сказала она, взглянув на меня, — тебе взять чего-нибудь?
Я покачал головой:
— Хотя да. Колу.
Она поспешила к киоску «Нарвесен». Хильда посмотрела на меня и улыбнулась. Ларс опустил глаза. Эйрик уставился вдаль, на порт.
— Сейчас, когда ты собрался в одиночное плаванье, — он обернулся ко мне, — я дам тебе совет.
— Ну? — сказал я.
— Думай, прежде чем делать. Старайся, чтобы тебя не застукали. И тогда все будет хорошо. Если, например, захочешь, чтобы кто-нибудь из учениц тебе отсосал, пускай, ради всего святого, под стол спрячется. Ясно?
— А это не двойная мораль? — спросил я.
Он рассмеялся.
— И если ты там себе девушку заведешь и будешь ее поколачивать, то бей по тем местам, где синяков не видно, — добавила Хильда, — и ни в коем случае не по лицу, даже если очень захочется.
— По-твоему, мне сразу две нужны? Что одна тут, а вторая — там?
— А почему бы и нет?
— Одну будешь бить, а другую нет, — сказал Эйрик. — Для равновесия лучше не придумаешь.
— Еще советы? — поинтересовался я.
— Я как-то смотрел по телеку интервью с каким-то старым актером, — сказал Ларс, — его спросили, есть ли у него в жизни такой опыт, которым он хотел бы поделиться со зрителями. Он сказал, что да, есть. Душ в ванной надо вешать так, чтобы лилось точно в ванну. А не то весь пол зальешь.
Мы засмеялись. Ларс с довольным видом огляделся. Из-за его спины показалась Лина. Она вернулась ни с чем.
— Там очередь была, — сказала она, — но в поезде есть буфет.
— Есть, — кивнул я.
— Пошли?
— Ладно, — согласился я, — как говорит Флекснес[2], вот и ладушки. Хватит с меня этого вашего Кристиансанна!
Они по очереди обняли меня. Эту традицию мы завели во втором классе гимназии — каждый раз, встречаясь, мы обнимались.
Потом я закинул на спину рюкзак, подхватил чемодан и следом за Линой вошел в вагон. Они помахали мне, а потом поезд тронулся и они побрели к парковке.