Юность — страница 56 из 85

— Разумеется. — Я насыпал на тарелку немного муки, соли и перца, обвалял в этой смеси подтаявшую рыбу, поставил на плиту сковороду и посмотрел, как кусочек масла скользит по ее черной нагревшейся поверхности. Прямо как дом, подумал вдруг я, когда начинается оползень, дом тоже сперва трогается с места, медленно, но не рушась, сохраняя своего рода предсмертное достоинство.

— Всего один вечер — а урон, словно за год, — сказала мама. — Или даже больше.

— Этот дом в 1880-м построили, — не сдавался я. — Один год — это всего ничего.

Она пропустила мои слова мимо ушей.

— Тебе восемнадцать. Я больше не могу за тебя решать. И указывать тебе тоже не могу. Я могу лишь быть рядом и надеяться, что, если тебе понадобится помощь, ты обратишься ко мне.

— Да.

— Я могла бы попробовать остановить тебя, но с какой стати? Ты взрослый и сам несешь ответственность за собственные поступки. Я полагаюсь на тебя. Ты волен поступать, как знаешь. Но тогда и ты должен мне доверять. То есть относиться ко мне как к взрослому человеку. Этот дом — наше с тобой общее имущество. Мы оба за него отвечаем.

Она выдавила на ладонь каплю мыла и, пустив воду, ополоснула ладони и вытерла руки полотенцем.

— Умываешь руки, как я погляжу? — пошутил я.

Она улыбнулась, но нерадостно:

— Я серьезно, Карл Уве. Ты меня беспокоишь.

— Ну и зря, — сказал я. — То, что произошло… обычная рюсс-вечеринка.

Она не ответила, я положил рыбное филе в сковородку, нарезал лук и бросил его сверху, вылил несколько баночек томатной пасты, посыпал специями и, усевшись за стол, развернул субботнюю газету, где напечатали наконец мою статью о Принсе, которую я уже несколько недель как сдал. Я раскрыл перед мамой страницу со статьей.

— Ты это читала? — спросил я.

В понедельник я подошел к Кристиану и сказал, что он сломал нам дверь. И чего, сказал он. Так это ты ее сломал, повторил я. Ну да, и чего, не понял он. По-моему, ты должен возместить ущерб, сказал я. Нет, возразил он. В смысле? — переспросил я. В прямом, сказал он, — нет. Это ты праздник устроил. Но дверь ведь ты сломал? Ага, согласился он. Но ущерб возмещать ты не будешь? — спросил я. Нет, бросил он, отвернулся и ушел.

Когда я возвратился после школы домой, в почтовом ящике лежал заграничный конверт. Я открыл его прямо возле ящика и прочел, пока поднимался к дому. Письмо было от директора гранд-отеля «Европа» в Люцерне. Он писал, что в брони номеров, к сожалению, была указана лишь фамилия, и поэтому он не сможет помочь мне найти адрес Мелани, но что я мог бы связаться с турагентствами, адреса которых он прилагал, — одно в Филадельфии, другое в Лугано.

Я сунул письмо обратно в конверт и вошел в дом. Вот так рухнул мой план попереписываться с ней годик, а потом неожиданно заявиться к ней в гости, а вместе с планом — и смелая надежда на то, что будущее мое ждет меня там, в Америке.

До конца весны я почти не просыхал. Просыпаясь в рюсс-грузовике, или на диване у кого-нибудь дома, или на скамейке в парке, я первым делом искал, чего бы выпить, и все начиналось по новой. Я не знал ничего лучше, как начать день с пива и к обеду уже нагрузиться. Вот это жизнь. Завалиться куда-нибудь и напиться, потом еще куда-нибудь и опять напиться, заснуть, когда появится возможность, слегка заправиться — и надираться дальше. Это было чудесно. Пьяный угар я обожал. Он помогал мне стать самим собой, благодаря ему я осмеливался поступать так, как действительно хотел. Границ не существовало. Домой я заваливался, только чтобы принять душ и переодеться, и однажды, когда я сидел в гостиной с палетой «Карлсберга» и пил в ожидании, когда за мной заедет рюсс-грузовик, мама внезапно взорвалась. Она много с чем мирится, но всему есть предел, и молча смотреть, как я в одиночку заливаю глаза, она не станет. Мама заявила, чтобы я выбирал — либо завязываю с выпивкой, либо ищу себе другое жилье. Выбрать было несложно, я встал, взял пиво, попрощался и вышел на дорогу, а там уселся на пригорок, закурил и открыл следующую банку. Не хочет, чтоб я дома жил, — значит, не буду там жить.

— Ты чего тут сидишь? — удивился Эспен, остановив грузовик рядом со мной.

— Меня из дома выставили, — объяснил я. — Да мне, собственно, до лампочки.

Я сел в машину, по дороге до города мы выпили все, что имели с собой, затарились в супермаркете еще несколькими ящиками пива и покатили дальше, в Вогсбюгд, где той ночью намечалось веселье. Травяная поляна возле моря, куда спускался склон, поросший старыми деревьями, — там сидели мы и пили, и там я исчез для самого себя, там бродил я без единой мысли в голове. Как всегда, ощущение это было потрясающим. Засасывающие меня в обычное время межчеловеческие дрязги утратили всякий смысл, я освободился, и все стало холодным и прозрачным, как стекло. Я принялся искать Гейра Хельге, худощавого и общительного парня в очках, говорившего на мандалском диалекте. Он курил гашиш, это все знали, и мне тоже захотелось. Я уже долго об этом думал. Курить гашиш означало заклеймить себя, показать всем, что ты — отрезанный ломоть, ты больше не котировался как приличный человек, ты считался без пяти минут наркоманом. По крайней мере, в Кристиансанне дело обстояло так. И мысль о том, что это — начало пути, который приведет меня на самое дно, была невероятно заманчивой и насыщала жизнь смыслом и предназначением. Быть отморозком, жить ради наркоты, отречься от всего — самое ужасное на свете. Наркоманы отрекаются от человечности, превращаются в своего рода дьяволов, и это ужасно, отвратительно, хуже не бывает, дно. Я смеялся над теми, кто считал, что гашиш и героин — почти одно и то же, ведь это обычная пропаганда; для меня курить гашиш было показателем свободы, но, несмотря на всю свою безобидность, это занятие относилось к категории опасных: гашиш — это наркотики, а значит, и я в определенном смысле делаюсь наркоманом, и эта мысль поражала и дурманила.

Мне хотелось воровать, пить, курить гашиш и пробовать другую дурь — кокаин, амфетамин, мескалин, — слететь с катушек и жить рок-н-ролльно, удариться во все тяжкие, в какие только можно. О, как меня это влекло! Однако жило во мне и другое стремление — хорошо учиться, быть примерным сыном и достойным человеком. Хоть разорвись!

Это и была попытка такого разрыва. При мысли, что я закурю гашиш, что смогу, что я и впрямь рискну стать наркоманом, что у меня хватит смелости, что надо просто-напросто сделать этот шаг, только и всего, я чуть не лопался от счастья и напряжения, шагая по холму наверх, туда, где под деревом сидел Гейр Хельге. Я спросил, есть ли у него дунуть, сказал, я это впервые, поэтому пусть он мне покажет. Согласился он более чем охотно. Когда мы закончили, я спустился по склону и смешался с толпой. Сперва я не заметил ничего особенного, может, был чересчур пьян, Гейр Хельге предупреждал, что в первый раз действует не всегда и, бывает, пьяные тоже ничего не ощущают. Но когда я залез в пустой грузовик, что-то произошло. Я повел плечом, и мне почудилось, будто сустав у меня смазали маслом, да, словно в меня вообще залили масло. Достаточно было чуть шевельнуться, как тело захлестывало вожделение. Я сгибал палец, дергал плечом, дрыгал ногами, и оно накрывало меня волна за волной.

В машину сунул голову Эспен.

— Ты чего это? Тебе плохо?

Я открыл глаза и выпрямился. От резкого движения меня прямо пронзило наслаждение.

— Мне отлично, — ответил я. — Потрясающе. Но я хочу посидеть один. Попозже приду.

Я так и не пришел — заснул прямо там, а в последующие дни я не только пил, но и выкурил немерено гашиша. В последние ночи перед семнадцатым мая я ходил настолько обдолбанный и пьяный, что вообще не понимал, где я. В ночь перед праздником я проснулся в грузовике, мы стояли где-то на площади, а за окном было полно народа. Я с трудом припомнил, что мы были в Трессе, сидели в накрытой брезентом лодке, пришвартованной к понтону, и рядом неподвижно лежал какой-то мужик, потом откуда-то взявшийся Эспен потащил нас с Шуром. Это труп, сказал он, но, когда мы остановились перед лодкой, в ней никого не было. Эспен в отчаянии метался по берегу, но больше ничего в памяти не осталось. Сколько минут этой долгой ночи я вспомнил? Минут десять?

Пару раз мы натыкались на бомжа — тот сидел на скамейке в парке, а мы остановились рядом и завязали разговор. Бомж сказал, что на войне служил вместе с Шетландским Ларсеном. С того момента я окрестил его шетландской подстилкой. Хохотал и то и дело повторял это. «Здорово, шетландская подстилка!» Немного погодя я зашел ему за спину отлить и обмочил ему всю спину, сверху донизу. После мы свалили оттуда и всю ночь колобродили, задерживаясь ненадолго то там, то сям, и всегда у кого-то находилось пиво или что покрепче. Я смеялся, танцевал, пил и тискался с кем попало. Я запросто подходил к какой-нибудь однокласснице и говорил, что всегда только о ней и думал, только на нее и смотрел, я врал, но в этом и была соль, мне все было подвластно. Я стал всемогущим.

Проснувшись в автобусе семнадцатого мая и увидев со всех сторон празднично одетых людей, я испугался. Впрочем, ненадолго — довольно было пары бутылок, и страх улетучился, а мы пошли продавать выпускную газету, чтобы заработать на пиво. К двенадцати я ощущал такую свободу, какая бывает, лишь когда пьешь много дней подряд. Я бегал по улицам, орал, болтал с незнакомыми, с кем-то шутил и кому-то хамил. И вот, радостный, но и ужасно усталый, шагая на параде в колонне, когда с обеих сторон на нас смотрели зеваки, упакованные в свои лучшие наряды, пиджаки с брюками и национальные костюмы, и в глазах рябило от норвежских флажков, я вдруг услышал, как меня кто-то зовет.

Это были бабушка с дедушкой.

Я остановился перед ними и ухмыльнулся. С ними был и сын Гуннара, и я бы не удивился, узнав, что до меня он пьяных ни разу в жизни не видал. Они наградили меня холодными взглядами, но мне было плевать, я расхохотался и зашагал прочь, до экзамена оставалось двое суток, и мне хотелось, чтобы это продолжалось вечно. Сам выпускной предполагался в фан-центре, и настроение у меня начало портиться, хоть я и не поддавался. Я и еще двое, тоже не желавшие мириться с окончанием праздников, поймали посреди ночи такси и завалились к Бассе. Дома его не было, да и вообще никого не было, поэтому мы подставили стремянку и залезли на второй этаж, где заметили приоткрытое окно. Забравшись внутрь, мы уселись в гостиной на полу и, проделав дырку в бутылке из-под колы, курили гашиш. Бассе вернулся утром и, естественно, дико разозлился, но зато мы успели несколько часов поспать и осознать, что все совершенно очевидно закончилось. Проснулся я еще не протрезвевшим, однако на этот раз поправиться было нечем, и в автобусе по дороге домой я стал все глубже и глубже проваливаться в себя, и это было кошмарно, все было кошмарно. Мама будто бы забыла, что выставила меня из дома, мы едва перекинулись парой слов, и я залег в ванну, глядя, как собирается на поверхности воды сошедшая с меня грязь. Я устал и рано лег, потому что на следующий день меня ждал экзамен по норвежскому; но уснуть не получалось. Руки ходили ходуном, но не только руки — каждый раз, когда я смотрел на провод от лампы, он начинал раскачиваться туда-сюда точно змея. Пол перек