— Не говори! Ты вернешься. Я знаю.
— Вернусь… Тогда что? — вскидывая вещевой мешок на плечо и не глядя на нее, сказал он.
Она не ответила.
— Ну? — невесело усмехнулся Сергей и вдруг словно чего-то испугался. — Ладно. Не говори. Не надо. Прощай! В бою не дрогну. Не сомневайся. Прощай!
— Я не сомневаюсь. Ты смелый, — робко ответила Маша. — Сергей! Я не хочу ничего скрывать от тебя. Я любила Митю Агапова. Теперь не люблю. Там кончено все.
Сергей шагнул к ней, нетерпеливо сжал руку Маши:
— Будешь ждать? Обещай. Никакая пуля не тронет, ничего меня не страшит, если б только… Мне без тебя, Маша, счастья нет. А несчастливый, сама знаешь… каково ему в бою.
— Будь удачлив, Сергей! Я буду ждать. Сергей, возвращайся!
Он бережно поцеловал ее светлые волосы.
Глава 27
Вскоре после встречи с Сергеем Маша закончила дела в институте, получила диплом и, забрав из больницы Ирину Федотовну, поехала проводить ее во Владимировку.
Полустанок постарел за два года, словно врос в землю. Сосны вытянулись, раскинулись шире и толпились веселым лесочком, обступив платформу.
Где-то отчетливо куковала кукушка.
Маша пошла поискать, нет ли попутчиков до Владимировки.
Женщина в мужских сапогах, ситцевой кофточке и вылинявшем платке затягивала хомут на кобыле и переругивалась со стрелочником. Только затянула хомут — ремешок лопнул.
Женщина еще звончей и голосистей принялась ругать стрелочника, который на чужое дело таращит глаза, чем бы своим заняться, и кобылу, которой только бы сено жрать, и председателя колхоза помянула недобрым словом — без всякого видимого повода, к слову пришлось. Маша, слушая ее, выяснила, что женщина привозила на станцию колхозное молоко, а теперь торопится домой.
— Не по дороге ли вам к Владимировке? — спросила Маша.
Колхозница обернулась, с насмешливым любопытством рассматривая Машу:
— С грузом аль пустые?
— У нас один небольшой чемоданчик.
Женщина молча поправила упряжь, шлепнула широкой ладонью по гладкому крупу лошади и, вскочив на колесо, забралась в телегу.
— Так вам не по дороге? — повторила Маша, испугавшись, что она уедет, а других подвод у станции нет.
— Пустые и пешком дойдете, — равнодушно ответила женщина, натягивая вожжи и чмокнув губами.
Кобыла дернулась, махнула хвостом, но не двинулась с места.
— Ах ты распроклятая! — закричала баба. — Вам к кому во Владимировке? — небрежно спросила она, делая вид, что понукает лошадь, а сама придерживая ее вожжами.
— К учительнице, Пелагее Федотовне.
Баба живо оглянулась:
— Что ж ты молчишь? Эка-сь? Прямо бы так и сказала: к учительнице, мол, едем, к Пелагее Федотовне. Если к другой какой учительнице — не причина, а Пелагеи Федотовны сродственников почему не подвезти! Залазь!
Маша сбегала за матерью. Они сели между пустыми бидонами. Колхозница, поглядев на Ирину Федотовну, кинула ей ватную кацавейку:
— Подстели, а то тряско. Ишь, желтая! Лихорадка, что ли, треплет тебя?
— Вы из Владимировки? — спросила Маша.
— Нет. Нам в сторону еще пять километров. Мы берендеевские… А что, правду люди говорят или врут — у Пелагеи Федотовны муж без вести пропал?
— Писем, правда, давно не было. Но нет, мы не верим, что пропал. Думаем, еще найдется.
— Все может быть. Почему не найтись? У соседки моей Татьяны цельный год про мужа слуху не было, а намеднись вернулся. Раненый, а жив.
Женщина оказалась словоохотливой, окающий ее говорок журчал не смолкая.
— Эх, и жив, а не на радость вернулся. Слепой. Татьяна над ним, как над покойником, выла. "И зачем ты ко мне такой воротился, сердце мое на части разрывать?" В тот раз Пелагея Федотовна к нам в Берендеево и приезжала. Мы Пелагею Федотовну издавна знаем. В прежние времена берендеевские ребята в школу во Владимировку ходили. Я и сама у Пелагеи Федотовны училась. Грамоту помню, а еще чему учили, теперь позабыла. Вот ты мне растолкуй. У нас в Берендееве школа десятый год стоит, свою учительницу прислали, а того уважения к нашей учительнице нет. А отчего? А на нашу-то погляжу — сурьезности в ней не видать. Молодость не в укор, да только если ты учительницей поставлена, должна в тебе рассудительность быть, чтобы при случае объяснить, что и как. Пелагею Федотовну старики слушают, как же ребятам ее не слушать? Помню, я девчонкой на бороньбу с тятькой в поле вышла. Видим, идет дорогой барышня, с палочкой, в белой панаме, кошелка на спине. Тятька и говорит: "Вон владимировская учительница пошла". — Тятенька, куда она с палочкой, как странница, пошла?" Тятенька мне отвечает: "В город пошла, за книгами. В кошелке она книги носит. Одни прочтет, за другими отправится". Мне чудно! Город от нас двадцать пять верст. Двадцать пять верст не за обновкой какой — за книгами человек топает. В нашей учительше такой учености нет. Наша-то чуть из школы — к девчатам на посиделки. Девчата промежду собой ее не по батюшке, а так просто, Матильдой зовут. Матильда да Матильда! И-эх!
Женщина оглянулась удостовериться, слушают ли ее рассказы попутчицы, и продолжала доверительным тоном:
— Пелагея Федотовна в тот раз, как с Татьяниным мужем случилось, пришла к нам и о чем, думаешь, разговор завела? Чудно!! О любви. Собрались бабы, неприбранные, прямо с поля нас созвали. А она возьми да и поведи беседу про девичью нашу любовь. Бабы замялись, в диковинку нам такая агитация, а после-то разошлись, и не уймешь никак. Только гляжу, Татьяна из лица побелела, руками как вскинет — и вон из избы. Сказывают, ровно безумная, домой прибежала, мужу в ноги: "Жалеть тебя буду, беречь. Только живи!.." Вот как бывает.
Женщина замолчала, задумалась.
Кобыла бежала трусцой. В небе звенели жаворонки. Маша видела: из синевы стремглав ринется темный комочек и где-то в зеленях ржаного поля припадет трепещущим от счастья тельцем к земле.
Родная земля! Твои изрытые колеями дороги, поля, где, словно смазанные маслом, лоснятся под солнцем молодые листья картофеля, жадно наливаются соком озимые; твои петлистые речонки в кудрявом ивняке, твои некрутые овраги с золотыми от лютиков склонами, гремящие голосами птиц перелески, цветные луга, и утренние росы, и туманы, и плакучая береза среди поля; твой сладкий запах, твоя весна, твой ветер, целующий горячие щеки!
Во Владимировну приехали за полдень. Пелагеи Федотовны не было дома.
Маша оставила мать посидеть на крылечке, а сама выбежала в сад.
Сад отцветал. Вишни бесшумно роняли белые лепестки. Припекало солнце — помутневший на западе край неба грозил дождем. У покосившегося плетня на солнцепеке лениво грелись сонные куры. В отцветающем вишеннике гудели пчелы.
Маша обошла сад, все его уголки. К ногам выкатился ежик, повел острой мордочкой и пугливо свернулся в колючий клубок.
С беспокойным щебетом заметалась над головой птичка в серых перышках, с красной, словно кровью окропленной, грудкой. Маша поняла, что близко гнездо, и ушла.
Вернулась Пелагея Федотовна. Она была, как раньше, добра, ласкова, только складки грустно легли возле рта да глубоко в глазах притаилась забота.
На столе урчал самовар. Пелагея Федотовна вынула сваренные в полотенце яйца, внесла из погреба крынку с густым молоком, положила на тарелку ржаных сдобных лепешек.
— Тихо у тебя, привольно! — сказала Ирина Федотовна.
— Вот и живи со мной, — ласково ответила тетя Поля.
Не кончили пить чай — пришла Авдотья Бочарова.
С темным от солнца, каким-то грозно тихим лицом, в низко опущенном на брови платке, под которым, как глубокие омуты, зияли чернотой глаза, она напрямик прошла к Маше, не сгибая, подала дощечкой жесткую ладонь.
— Серёнька писал, виделись вы…
— Я расскажу. Всё! — пугаясь ее суровости, поспешно ответила Маша.
— Без утайки! — коротко промолвила Авдотья, садясь поодаль стола, на скамью.
— Чайку, Авдотьюшка, хочешь? — предложила тетя Поля.
— Не до чаёв, Пелагея Федотовна, — отказалась Авдотья. Вытянула на коленях большие, натруженные руки.
Сколько раз в воображении Маши возникала полянка между двумя осиновыми рощами! Вот в красной листве метнулась рыжим пламенем белка. Осинки забормотали, роняя листья. Сергей прижался к земле. Атака отбита. Вторая, третья. Осинки, вздрагивая, сыпали, сыпали листья на чьи-то незакрытые глаза.
Авдотья выслушала, не отводя от Маши черные омуты глаз. Ничего не сказала. Прощаясь, подала дощечкой ладонь.
Заря угасла — время спать.
Маша легла в сарае, на третьегодняшнем, еще Иваном Никодимовичем запасенном сене.
Звуки и шорохи полнили ночь. Квакали лягушки, близко засвистел соловей. Лунный луч скользнул в щель, добежал до стены и сломался.
…На восходе солнца Машу разбудил крик петуха. Она оделась и, поеживаясь от утренней свежести, вышла на улицу. Вдали за околицей дымилось невысокое облачко пыли — прогнали стадо; в траве и на листьях, словно омытых за ночь дождем, блестели крупные капли росы. У правления колхоза, под рябинами, стоявшими рядком вдоль окон, толпилась кучка девчат. Маша узнала миловидную Настю Бочарову. Она вытянулась, как сосенки у станции, и все знакомые девочки подросли — это были ученицы Пелагеи Федотовны.
— Здравствуй, Маша! — окинув ее любопытным взглядом и чуть конфузясь, сказала Настя. — Вот комсомолок собрала. Самостоятельности добиваемся! — краснея и оттого становясь еще привлекательней, громко говорила она, поглядывая на раскрытые окна правления. — Председатель колхоза у нас несговорчивый. Беда нам с председателем!
— Чего вы добиваетесь? — спросила Маша с невольной улыбкой — так мила была сестренка Сергея.
— Добиваемся, чтобы нас всем молодежным звеном на самостоятельную работу послали. А председатель колхоза оспаривает. "Разобью, говорит, вас по разным звеньям. Для укрепления, говорит, рассую вас туда да сюда". Знаем мы эти хитрости! Не доверяет, так и запишем…
— Мы еще в школе сдружились. И в комсомол вместе в школе вступали, — подхватила Настина подружка, которая слушала Настю, подперев щеку рукой и в такт ее словам согласно кивая.