Юность — страница 12 из 92

— О, господи! — вздыхает мать сокрушенно. — Весь век греха боялись и неужели на старости лет поддадимся корысти? Срам-то какой… Чужое добро грабить… Отец, креста на тебе нету, так людского суда побойся.

— А что людской суд? Дура! Судьям-то полезно, что в карман полезло. Отопляться-то чем будем?

Вторую неделю мужики с ума сходят от всяких слухов. Там, слышь, разобрали барские скирды, тут увели лошадей вместе с упряжью да еще побили управляющего, а в третьем месте повырубили парк, опорожнили пруд от карасей. Вот дела какие! Слабел барский ошейник на разъяренном мужике. Наши всех дольше терпели, а потом точно прорвало плотину. Ринулись все в лес помещика Анисимова. На выгоне и в поле не увидишь днем ни одного человека, и только глубокие свежие колен дорог, наезженные за овинами, да оброненные на пути ветви сосен, чурбаны и даже целые деревья, которых не осилила лошадь залихватского хозяина, свидетельствовали о ночной работе.

Отец выходит в исподниках на крыльцо и долго прислушивается. С гумен доносится вольный храп лошадей, да скрипят ворота в дальнем переулке.

— Шабер Василий, чай, поди, опять уехал?

— Только что…

— Эх, сколько он сосняку навозил, бес бородатый, и не перечесть. Почитай, седьмую ночь за работой.

В душе его зажигаются молнии: корыстная зависть — гложет, божий гнев — пугает, людской суд — страшит. Вторую неделю его сердце — арена схваток смиренной совести земледельца с давним и непобедимым желанием построить теплую конюшню для нашей кормилицы — коровы. Какая же страсть покорит его? Хоть бы какая-нибудь да покорила. Мне жалко отца до слез — он третью ночь не спит, все мучается, все бродит по выгону, по огороду и по гумнам, все украдкой следит за проезжающими в лес мужиками, а утром за завтраком перечисляет крамольные подводы тех из соседей, которые вступили на путь своеволия. С нескрываемым удовольствием и священным трепетом он отмечает среди них людей очень почтенных, очень домовитых, очень благочестивых. Только все еще удерживает его от заманчивого «самоуправства» лютое упорство Онисима Крупнова — мужика строгого, мясоторговца знатного, церковника усердного, который ходит всегда в чапане, круглый, как шар, и говорит, как судит.

— Это уж разбой, — кричит Крупнов в улице и грозится клюкой в сторону окон. — Что ни двор, то вор, что ни клеть, то склад. Рубят лес и те, кому и не надо. Погодите, запорют вас, насмерть запорют. Такую порку зададут, что небу станет жарко. Что ж, поделом плуту и мука. За правду бог и добрые люди. Эх, хозяин стране нужен, строгий хозяин! От поблажек и воры плодятся. И что там канителятся с Учредительным собранием? Тьфу! Народ без хозяина, как паршивых овец стадо. Народ — собака, ее надо держать на привязи, да покороче.

Яков Ошкуров, окруженный бобылями, в тон отвечает ему от завалины Василия Березы, на которой каждый день людское сборище:

— Чего же поделаешь, Онисим Лукич, мужик свободы хочет, барина перестал опасаться…

— Не радуйтесь, братцы, — ввязывается тихий бакалейщик Филипп Смагин, — кто кем был, тот тем и останется… Природу не пересилить… Нельзя помещать коня в коровник, корову в стойло, собаку в птичник, курицу в собачью конуру… Нельзя барина пересилить… Не жить мужику в усадьбе, а барину в хате. Как двойка перед тузом, так и мы перед барином.

— Козырная двойка туза берет, — отвечает Яков, — теперь наши козыри…

— А чего достигнете бунтом? Тюрьмы, каторги, Сибири? Потерпите, барин разберется и с нами частью поделится, смилуется…

— Эй, брось, дед, барская милость что божья роса: высохла вмиг и нет ее.

— Так неужели надо громить усадьбу, творить беззаконие, не уважать чужое добро? Не равны баре: иной бога боится, а за иного бога молят… Вот теперь при народной свободе и они работать будут…

— Раздень меня, разуй меня, уложи меня, покрой меня, — а там я усну и сам. Вот вся их работа, все их старанье… Белые ручки чужие труды любят.

— Белые ручки? — подхватывает вдруг эти слова у своих ворот стоящая просвирня. — А как же иначе? Какого вы роду-племени? Что вы за цари-царевичи, короли-королевичи? Всяк порядок богом узаконен. Всякому дан свой талант. Сим молитву деет. Хам пшеницу сеет, Афет власть имеет. И это вам знать надо: Симова кость святая, Афетова — белая, Хамова — черная.

К ней повертываются спиной и хохочут.

— Не будет лапотника, не станет и бархатника, — слышно, говорят они между собой. — Ничего, ребята, не робей, расправляй плечи… Земля должна быть наша, барин — в сторону… Барская хворь — наше здоровье…

Наверное, отцу пришли сейчас на ум эти речи, и он мечется по крыльцу, вздыхает, крестясь, и называет вслух имена «свихнувшихся» сельчан, и с притворством праведника перечисляет их добычу.

— Шабер Василий восемь раз съездил, восемь богатырских возов привез. Пойти, посмотреть разве.

Размышляя вслух, он перелезает через крыльцо и попадает босыми ногами прямо в крапиву. Потом в одних исподниках, белея в кустах вишенника, пробирается к соседу в сад. Через несколько минут отец повисает на изгороди, трещат сухие палки частокола, и он шепчет мне оттуда:

— Сеня, тут ли ты? Почитай, все село поднялось. Был на задах — народу тьма-тьмущая. Как с цепи сорвались. Выводи, давай, скорее Ваську за задние ворота, да смотри, мать не услышала бы.

Я бережно снимаю кожаные сапоги, чтобы в лесу их не попортить, ставлю их в угол и выхожу на двор босой, протягивая в темноту руку.

— Господи благослови, — шепчет отец, вырывая у меня лошадь за задними воротами. — Никогда этого со мной не случалось, чтобы чужое красть. Помещик, он тоже человек, может быть, даже и сам наработал, не все от отцов достается… А почем знать, может быть, и от отцов. Нажить такую махину своим горбом, чай, трудно. А богатому сами черти деньги куют. А коли денег нет, так и подушка под головой не вертится.

И замечает сам себе в раздумье:

— Н-да! Дума, что борода — лишняя тягота. Цари и те корыстовались.

Он хлещет Ваську вожжой, и мы едем под яблонями, как под пологом. Васька фыркает, задевая дугой за ветки, я подпрыгиваю в телеге, отец приговаривает и молится.

— Ночь — матка: все гладко. Темная ночь все покроет. Топор с нами?

— С нами, тятька, с нами.

— Ух, ни праведный без порока, ни грешный без покаяния. И в хорошей капусте гнилые кочни есть. Н-но! Вася, родной наш, не выдай, милок, верно служил хозяину тысячу лет. Послужи еще малую малость, дело-то какое важное. Эхма! Затворились дела: барин за барина, мужик за мужика…

Запальчиво понукает лошадь.

— Задарма вали барского лесу вволю, а? Социализма, что ли, в самом деле пришла? Сказывал Яшка, что были времена, когда люди по правде жили. Встал и в другое место пахать ушел. Но вдруг один баламут надумал и сказал, что это его земля была с испокон веку. И началась драка: этот — «мое», тот — «мое»… И с тех пор ходит война по свету кругом. И один другого то и дело с насиженного места сгоняет. А этот — прежнего гонит. И так по всему свету война гуляет. И будет ей конец, когда, говорил Яшка, все будет общее… Н-да! Поглядишь кругом — тихо, звезды сияют, и поверить нельзя, что война на свете есть…

На пути к лесу нам то и дело встречаются дроги, груженные толстым сосняком, скрипят колеса, хрустит песок под ними, раздается в тихой мгле упорное дыхание лошадей. Мужики друг с другом не разговаривают, не здороваются и при встречах молча разъезжаются без «бог в помочь». Я слышу, как отец, вглядываясь во встречных, шепчет их имена:

— Семен Власов вот уж пятый раз из лесу. У мужика пятистенный дом, хлеба запас на два года, поди ж ты! Иван Косой — с богами свой человек, поп у него днюет и ночует, божественная душа, а одолели черти святое место. У Ефима Сутырина две коровы, лошадь, что твой лев, — настоящий хозяин, а тоже пал на даровщину. Видно, не одному мне грешить… Да воскреснет бог и расточатся врази его… Н-но! Вася, ходи ногами!

Сосновый бор встает перед нами чудовищной стеной. Пахнет смолой, прелой хвоей и рыжиками. Ломаются и звонко хрустят под ногами тонкие сучья. В лесу стон сплошной и жуткий. Удары топоров раздаются с разных концов бора, перекликаются между собой и сливаются с эхом. Вдруг разом где-то застонет, затрещит, и с ужасающим и стремительным шумом валится огромное дерево, широкий хруст подламывающихся веток тогда ошеломляет ухо. Точно это вздох самой матушки-земли. На момент сделается тихо, и потом — с другой стороны, то же самое, с третьей, и вовсе рядом…

Отец то и дело соскакивает на просеке и останавливается у каждой добротной сосны. Он обходит ее кругом, гладит ствол ее рукою, оглядывает его вплоть до вершины и как в горячечном бреду опять бросается в телегу. Он охмелел от этой неограниченной возможности рубить любое дерево. Мелкий стяжатель затмил в нем разум. Вот он снова бросается от одной сосны к другой, наталкиваясь на сучья и попутно ругая их, вот он ударяет обухом по стволу и жадно прислушивается к жалобному голосу вершины, чтобы узнать высоту дерева. Вот он с размаху вонзает топор у самого корня и тяпает-тяпает без передышки, но вдруг опять сорвался с места, опять побежал к другой сосне, которая показалась ему еще стройнее и объемнее.

— Царица небесная, — шепчет он в исступлении, — не только конюшню, а целый дом из таких деревьев можно смастерить. Сеня, давай пилу скорее.

Вот мы нагрузили дроги сосновыми стволами доверху. Отец дергает за вожжи, понукая лошадь, бьет со лозой по крупу, она прыгает в упряжи, а не трогается.

— Экая оказия… Сеня, свалим бревнышка два.

Мы разгружаем дроги под сокрушенные вздохи отца.

— Пока едем домой, подберут наши бревна, да и поминай как звали. Народ у нас плут на плуте, ни стыда в нем, ни совести. Только отвернешься, и сцапают чужое.

На песчаной дороге несколько раз останавливаемся и облегчаем лошадь. Васька наш храпит, вздыхает то и дело, мотает головой, а отец поминутно угощает его лозой. В гору и мы впрягаемся с обеих сторон: ухватясь за оглобли, тянем воз, что есть мочи.