Юность — страница 14 из 92

— Ждем, но терпежу не хватает. Народ, вишь, измаялся. Который месяц все обещают, — ответил Яков.

— Взять его, — приказал офицер, — это главный бунтовщик и есть. А у всех прочих строгий обыск сделать и описать уворованное. Живо!

Староста Иван Кузьмич с робкими понятыми и бравый офицер ходят от двора ко двору, прикидывая на глаз количество загубленных дерев в поленницах. У ворот, в садах, на огородах, за банями, под соломою около сараев, перед окнами обветшалых изб — везде натыкаются они на свежий лубок, молодые дубки, стройную ель, тугую белоствольную березу. И каждый раз офицер сердито тычет ногою в кучу бревен и приказывает старосте: «Пиши!» В селе бросаются в глаза только что поставленные конюшни, подновленные бани, в переулках пахнет свежей стружкой, и самый вид улицы громко кричит об универсальных приготовлениях к ремонту. На околице сушится свеженапиленный тес из барской сосны, ребятишки бегают по улице, увитые стружками, смолянистая щепа лежит у баб в сенцах для растопки.

У крашеных ворот каменного дома Онисима Крупнова встречает властей хозяйка с видом раскаявшейся грешницы.

— А сам где? — спрашивает офицер.

— Ваше благородие, — показывается из окна лунообразное, в шерсти, лицо хозяина, — стыд смучил. Сил нету на глаза вам показаться.

— Где ваша честь торговца? Как вам не совестно? Эх! Сегодня разгромили барина, завтра разграбят купца, послезавтра сами перегрызут друг другу глотки. Как вы этого понять не можете, почтенный человек!

— Ваше благородие, грех попутал, разбойники смутили, — лепечет он с подобострастием на лице, с бездонным смирением в голосе. — Дольше всех держался, поди вот — смутил же лукавый. А? Прощения мне нету. Ведь я; ваше благородие, бога чту, говею, посты блюду и крест ношу на шее. Пристыдили вы меня, ваше благородие, глаза девать некуда…

Он всхлипывает и заслоняет рукавом сатиновой рубахи хитрые свои глаза.

У «почтенного человека» клеть доверху завалена молодой березой и кленом и лежат вдоль забора на дворе сосны-исполины.

Офицер укоризненно качает головой и говорит старосте:

— Ни одного честного человека на селе.

— Все — жулики, — охотно соглашается тот. — Вор на воре.

— Как? Неужели и вы… того… так же вот…

— Точно так, ваше благородие, так же вот, — отвечает староста ретиво, — жулик. Бить-то меня, старого дурня, некому. Полюбуйтесь!

Он распахивает ворота своего дома: весь двор загружен дровами и бревнами, оставлен один проходец для скотины. Иван Кузьмич расторопно подытоживает все свои дровяные запасы и следит за порядком описания.

— Тридцать две березы, три сосновых столба, ваше благородие, все в аккурате, не извольте беспокоиться.

— Ты бы беспокоился, — отвечает тот сердито, — власть, а туда же.

Иван Кузьмич притворно вздыхает и разводит руками. Процессия приближается к нашей избе. Отец успокоился при виде тех запасов, которыми владели соседи, а может быть, больше от врожденной веры в силу обстоятельства, при котором «все одинаково виноваты». Он стоит у вереи (сидеть ему нельзя по причине потревоженного седалища) и говорит сам с собой:

— Весь мир грешил, а на мир и суда нет. Мир с ума сойдет — на цепь не посадишь. В мире виноватого не сыщешь. Мир по слюнке плюнет, так лужа. То не страх, что вместях, а сунься-ко один.

Мрачный, он молча водил за собою свиту соглядатаев и, останавливаясь перед каждой поленницей, тыкал в нее рукой. В малиннике разжалобил офицера вид очищенных от коры молодых березок, сваленных в огромный стог, предназначенный для частокола.

— Сколько ты загубил молодых деревьев, — воскликнул он, — жалко смотреть! Ну, прямо душа надрывается. Вот если я войду к тебе в дом да возьму твою одежду или, к примеру сказать, корову сведу со двора, ты что на это скажешь?

— Как же можно? — бормочет отец пугливо и простодушно. — Я, ваше степенство, это потом и кровью добыл.

Офицер ткнул пальцем отцу в лоб и сказал:

— Ты не только жулик, но и к тому же зловредный дурак.

Забрав несколько человек, карательный отряд отбыл в другие места, а через день мужики соседних солений напали ночью на барскую усадьбу и растащили остатки инвентаря. Революционные разгары то тут, то там вспыхивали с неудержимой силой и вскоре слились в общий поток пламени, который не смогли потушить и карательные отряды Керенского. Не зажили рубцы на теле отца, и он сидел, все еще боченясь, но, обдувая свою рыжую бороду махорочным дымом, любовно рассказывал за ужином пестрые вести мятежных дней, принесенные с базару.

— Пойми, мать, — пугливо оглядываясь, шептал он через стол (хотя кто же еще мог, кроме нас, его услышать?), — в Березниках выгнали барина в поле, а барыня богу душу отдала с перепугу. В Осиновке управляющего в реку кинули, а в Дубовке — сам убежал и народу покорился. Симбилеями самый большой барин владеет — Орлов-Давыдов, графской породы, под началом его мой отец и дед были, а он их в карты проиграл одной хорошенькой дамочке. Так вот, даже этот барин, который за царевым столом угощение не раз принимал, — мужика испугался и глаз в вотчину не кажет. Пойми, мать, мужик свое берет, вот чудо, вот диво, во сне такое не приснится.

Около нашего селения уже разорены все крупные помещичьи усадьбы, и успехи счастливых соседей кружат голову отцу. Он без устали перечисляет во всех подробностях «приобретения» своих знакомцев из других сел, раздувая «приобретения» эти до фантастических размеров. Например, он искренне верил и убеждал в том всех нас, что в одной барской усадьбе хватило всем мужикам по хомуту и всем бабам по квашне, хотя зачем это барину понадобилась такая прорва квашней? Но что с отцом поделаешь? Он говорил теперь только о качестве барских седелок, барских плугов, барских тарантасов, да и как, если бы вы знали, говорил — как истый Цицерон: с восхищением почти что безнадежно влюбленного, с тайным страхом оказаться обделенным, с нескрываемой завистью к избранным счастливцам. Пафос и уныние, горечь и восторги попеременно осаждали его бедную голову. Его покинул сон, с ним раздружилась еда.

И вот пришла такая пора: мы едем в ближний Лукояновский уезд к знакомому мужику по каким-то делам, но я-то понимаю, какие это «дела». В этом уезде помещичьих имений: тьма-тьмущая, и там поэтому сплошной пожар. Мимо нас — пригорки, бугры, холмы, перелески, багряные стойбища рощ, стриженые долы, синий бор, пологие изволоки, кряжи. Мы едем задворьем одного из встречных селений. Вдоль дороги лежат кучи разбитых бутылок из-под водки, около этого места все успело подернуться дикой травой. Я узнал одну из историй, разыгравшихся недавно. Крестьяне этого селения, встретя барских приказчиков, везущих пустую посуду на водочный завод, опрокинули телеги и высыпали бутылки на дорогу, разбили их каменьями, осколки втоптали в землю.

Околицей шли люди с ведрами, со жбанами, с глубокими деревянными чашками, они возвращались с водочного завода, который давно стал достоянием восставших, пели песни и качались на ходу. На наших глазах у самого моста уронили бочку со спиртом, и он вытек. Люди фуражками черпали его вместе с грязью и пили под неукротимую ругань баб. По небу ползло темно-багровое зарево пожара. Оно разрасталось так быстро, что, наконец, охватило добрую четверть горизонта. Иногда седая завеса дыма застилала его. Лай перепуганных собак отдавался в роще. Мы переехали речку, и перед нами открылся на скате древний парк барона Жомини. В этом парке с таким расчетом были подобраны деревья и так хитро сгруппированы в ряды, что цвел он и беспрестанно менял красоту своего убора с ранней весны до глубокой осени. Уже осина скинула листву, уже кончалась золотая пора веселой березы, зато медь клена опоясывала оранжерею парка огненным кольцом. С бьющимся сердцем я подъехал к каменной стене этого дворянского заповедника, куда не так давно не мог проникнуть ни один из простых смертных. Половина чугунных ворот была сорвана, в каменной стене пробита огромная брешь, через которую проложена была теперь торная дорога прямиком к барскому дому. Парк стенал и был полон всяких звуков. Скрежетали пилы, стучали топоры, скрипели телеги, шептали сосны, лаяли собаки, аукали люди, плакали ребята… Вековые липы и дубы валялись поперек песчаных аллей парка, загораживая путь проезжающим. Вдоль цветника, по клумбам астр и георгин, наезжена была телегами свежая дорога. На ней валялись обрывки штофных обоев: белых — с маргаритками и розоватыми ирисами, темных — с лиловыми хризантемами. Я подбирал лоскутья этих обоев и прятал за пазуху.

— Брось баловство, — приказал отец, — карманы пригодятся.

Подле служб мужики делили жеребьевкой колеса и части барского тарантаса, а также и упряжь, разобрав ее на отдельные ремни и прикидывая вес каждого ремня на ладони.

— Честная беседушка, — сказал отец, — бог вам на помочь, добрые люди. Как посчастливилось?

— Спасибо на добром слове, — ответили те, — как тут может посчастливиться, — малая малость! Уйма охотников до барского добра. А ты откелева будешь?

— Из Поляны.

— Слышали. Пашкова порешили?

— Царство ему небесное, — говорит отец и крестится.

— А Орлова-Давыдова?

— Граф Орлов-Давыдов держится. У него каждая, большая и малая, власть — гость дорогой, днюет у него и ночует, боязно, мужики не решаются на графа Орлова-Давыдова.

— Экие тетери, — ответил белобородый старик с трубкой, — отвага мед пьет и кандалы трет, братец ты мой. Цена теперь барам на грош десяток, а охотников покупать такой товар не выискивается.

— Беспорядок какой, — возмутился отец, обозревая сборище, — закона о барских землях и усадьбах все еще нет, чтобы, стало быть, мужику их передать честным порядком. А когда выйдет закон, глядишь, делить будет уже нечего. Кто посмелее да половчее, больше всех и хапнул. Явный беспорядок.

— Твои бы речи да богу в уши, — ответил белобрысый. — Жди такого закона, держи карман шире, так тебе и расщедрятся. Что схватил, то и твое.

— Торопитесь, покуда там наверху между собой цапаются министры. Многим захочется за барина вступиться…