Юность — страница 16 из 92

— А нет ли, голова, такой партии, чтобы за всех разом стояла? — спрашивает Семен Коряга. — Чтобы общий интерес блюла и раздор бы не сеяла в народе?

— Пожалуйста, — отвечает Береза, — и такая партия есть: прозывается «народная свобода», всех мирит, всех ублажает, обещает на земле мир и в человецех благоволение.

— Ягнят с волками мирит? Забавно, — смеется Яков Ошкуров, но его никто не слушает, слишком он ничтожным человеком слывет на селе.

— Теперь возьмем в толк партию большевиков, — продолжает рассуждать Береза. — Сама все в руки захватила, мужика не спросясь. Как это рассудить? И, кроме того, слышно, рабочая это партия, так и в программе у ней указано — рабочая. А у рабочего и у крестьянина разный добыток. Мне надо, положим, повыгоднее хлеб сбыть, а ему подешевле купить, вот тут и мири нас.

— Большаки? — поднимается Коряга. — Да они явные разбойники! Не успели и власть взять, а уже земельный декрет объявили — «все ваше». Это хорошо сказать «все ваше», а каково с землей расстаться, кто ей владел. Ну, ладно, отними ты у того, кто ее по наследству получил, у щеголей, у непутевых бар. Но разве мало крестьян-тружеников, которые своим трудом землю, али леса, али заведения нажили. Горбом своим, кровью, потом… И у них это все лопнуло. Не горько ли? Разве Дряхлов — барин, у него лес отобрали? Сегодня «большаки» взяли землю, а завтра пчельник мой и мельницу заберут. С них все станется. Я их одним духом чую. Перестань ты ржать, — вдруг он набрасывается на Якова. — Таким вот, как ты — гольтепе, никакая власть не страшна. Ни кола, ни двора, зипун — весь пожиток.

— Да, мне беспокоиться за «заведение», нажитое «трудом», не приходится. А богатому не спится, он все тужит да дрожит, то вора боится, то бобыля.

— Перестань молоть, — обрывает его Семен Коряга, — твое дело не соваться в мирские пересуды, а молчать в тряпочку. Всю жизнь в одних лаптях проходил, смешил народ да родил детей, а как их прокормить, об этом не подумал, барабан.

— Когда деньги говорят, тогда правда молчит, — ответил Яков.

— Тьфу. Опять ты за свое, хоть кол у тебя на голове теши.

В это время вошел уполномоченный села, Иван Кузьмич, маленький мужичонка, черный, как жук, острослов, нахал до чрезмерности и хитрец, каких свет не родил.

— Что изба, то сборище, — сказал он, крестясь на иконы, — наделали делов большевики!

Он бросил на стол свертки бумаг и прибавил насмешливо:

— Гражданка Анна Пахарева, держи списки в Учредительное собрание. Себе и хозяину. Теперь ты кого хочешь, того властью и делаешь над собою. У тебя теперь чин из четырнадцати овчин, которую хочешь, ту и выворотишь.

— Мне всех списков не надо, — ответила мать, — мне на старости лет шутки надоели. Один оставь, а все назад бери, тебе на раскурку пригодятся. Давай, которые тут за господа бога.

Она сунула список с фамилиями нижегородских попов за пазуху и сказала:

— Смейтесь, не смейтесь, а богу виднее. Он выше всех, наш батюшка. Неужто я за безбожников голос подам? Да пропади они пропадом. А господь нас не оставит.

— Ну, а ты? — спросил отца Иван Кузьмич.

— Как все, так и я. От людей отставать не стану.

Отец взял списки и стал читать в них фамилии подряд. Ни одной знакомой не было. Все какие-то присяжные поверенные. И адреса их исключительно городские, хотя партию называли «крестьянской». До большевистского списка он не дошел.

— Партии, голова, все народные, а ни одного деревенского человека не видно… что за оказия… оплетут они нас, как есть, оплетут. Так за кого голосовать, Иван Кузьмич?

— Как за кого? За социалистов-революционеров, — ответил тот решительно и убежденно, — один выход. Крестьянская партия.

— Это за тех, которые нас били? Растолкуй хорошенько.

— Во-первых, эта партия землю крестьянам отдает — раз; кроме того, вольную торговлю не нарушает — два; с шантрапой не якшается — три. Возьми ты, к примеру, вот этого архаровца, — показывает он на Якова, — подпусти его к власти, так он нам уши объест. А социалисты хозяйственность блюдут. Порядок уважают. За крестьян горой стоят. Так мне и растолковал Михайла Иваныч.

— Как, разве он приехал? — вырвалось у всех сразу из груди. — Михайла Иваныч, вот кто нам все расскажет, вот кого послушаем.

— Сегодня вечером будет мужикам разъяснять, за кого голос класть надо, — ответил Иван Кузьмич. — Этот человек сквозь землю видит, прошел огни и воды и медные трубы и мужику только одного добра желает. Приходите сегодня вечером.

— Ах, Иван Кузьмич, расскажи-ко, что думает Михайла Иваныч. К чему мы идем? Какая нам власть нужнее? Страсть узнать хочется.

— Страна к голоду идет, вот что он говорит, потому что власть кучка неизвестных людей захватила.

— Ах ты, батюшки-светы, какие на нас напасти…

— Эта кучка хочет крестьянство раздеть и разуть, все добро к немцам отправить, в каждом селе с плеткой своего человека посадить. Пока власть не перейдет к Учредительному собранию, хорошего не ожидай, так и сказал. Одно спасение — голосуй за список номер три.

— Дела-то какие, — вздыхают мужики, — видно, опять Россия запуталась. Пойти, послушать надо, что скажет добрый человек.

Вечером я шел вслед за отцом на собрание в школу. Страшное любопытство разбирало меня: что скажет мужикам Михайла Иваныч. Это был второй случай в моей жизни, когда я видел эсеровского агитатора в деревне. И пока мы идем в школу, я расскажу, как я увидел первого эсера, а потом вернусь к собранию и событиям, с ним связанным.

Насколько мне помнится, февраль не изменил положения крестьянства. Бобыли все так же ходили к кулакам на поденщину. Торговец, мельник и помещик ездили все по тем же дорогам, и перед ними мужики ломали шапки. Разумеется, ждали землю, но Керенский все только «собирался» ее дать. Мужики не вытерпели, и с лета 1917 года запылали помещичьи усадьбы (а в нашей деревне развернулись те события, о которых рассказано в третьей главе). По уездам скакали карательные отряды, секли, пороли, орали, забирали. И мужики притихли. Зато они повыкидали после этого портреты премьер-министра из своих изб. А я видел этот портрет во многих избах. И помню, называли Керенского «презедент», а некоторые почтительно: «наш хозяин» и даже «Лександра Федорыч». «Лександра Федорыч» глядел мутным взором со стены, стриженный под ежика — «вылитый аблакат» столичной закваски. Портреты его, любого размера, во множестве продавались на базарах и лежали на прилавках потребительских обществ. Так вот, после карательных отрядов пошла молва — обманул Керенский, и усиленно заговорили о большевиках. Первого большевика я увидел тотчас же после того, как мужиков побили карательные отряды, и очень удивился, что это был не кто иной, как Андрей Бокарев, работавший в малярном цехе Сормовского завода. Его семья жила в избушке без двора, напротив нас, через дорогу. Первые слова, которые я услышал от него, были такие: «Эсеры — прихвостни буржуазии».

Тогда это выражение восхитило меня беспощадной энергией и образностью. Сами разговоры Бокарева породили на селе много толков, после которых начали выявляться большевистские симпатии то у того, то у другого. (Разговоры же Якова, как я уже говорил, из-за его неудачливости в хозяйстве — никто тогда не принимал всерьез.) А до карательных отрядов все село ходило в «социалистах-революционерах». Всех записал тогда к себе в партию тот первый эсер, о котором я и хочу рассказать. В воскресное утро июня, после обедни, мы собирались на реку. Идем селом и видим: у избы нашего старосты (вплоть до комбедов сохранилось в обиходе это название) грудится народ. На бревне, рядом с мужиками, сидит мужчина, лет под сорок, в летнем пальто из шевиота и в штиблетах. У него было чахоточное лицо сельского учителя. Может быть, это и был учитель, посланный организацией на работу среди крестьян, кто его знает. Во всяком случае чувствовалось, что он знал деревню и ее настроения и с мужиками сразу разговорился, умело направляя речи их и мысли в желательное ему русло. Еще до своего выступления он уже старался вбить в мужиков убеждения, что «у каждого сословия своя партия», что «у рабочих своя», а «у крестьян своя», что крестьянину нужна землица и необходимость продать хлеб повыгоднее, а «рабочему на землю наплевать», что тут-то и заключено разноречие между ними, оно и обусловливает «разную политику», хотя «рабочие да крестьяне — одинаковые труженики». Помню также, что прочие партии он не ругал и тем выиграл в глазах мужиков, которые прямолинейной агитации не очень доверяли. Эту осторожность я объясняю теперь тактом и профессиональным нюхом «аратыря», который, надо думать, прекрасно был осведомлен, что наши места выделяли всегда большой процент отходников, которые вбирали в себя «рабочие настроения». Его внимательно слушали все от мала до велика. Оратор до мелочей все продумал, и он, например, так и не открыл собрания, а начал сперва обходным разговором и втянул в него всех естественно и незаметно. Затем он зачитал пункты программы «краевой крестьянской партии». На лету перекладывал суконные выражения брошюры на общедоступный язык.

— Стало быть, леса, поля, луга — все ваше, все народное. Как вы на это смотрите?

— Чего еще желать лучше, — говорили мужики.

— Во главе государства президент, наша выбранная голова. И ежели он нам не понравится, то по программе можно его тотчас же по шапке долой.

— Недурно, — отвечали рядом, — как нашего старосту, к примеру.

— Именно, как старосту… Всеобщее обязательное образование.

— Какая же это, добрый человек, свобода, коли «обязательное»? Надо тебе аль не надо это образование, а глаза порть, — закричали несколько баб.

Оратор не растерялся, а ответил твердо:

— Ну, конечно, силком тащить не станут.

— То-то и есть, — успокоились бабы. — Она тебе, дочь-то, позарез нужна с ребятишками водиться, нянчиться али по дому убираться, а ей — «обязательное образование». Это получится что-то вроде старого прижима.

— Нет, нет, — загалдели мужики, — зачем прижим, когда свобода, что хочу, то и делаю.