Долго перечислял оратор эти программные блага, как вдруг один из мужиков спросил:
— Кто же за все за это платить станет? Учить всех будут, больницы строить, всякие театры, фигли-мигли…
— А государство, — ответил оратор. — Это его дело.
— А государство где возьмет?
— А налоги с богатых.
Мужик подумал, да и говорит:
— Милый, да ведь по программе богатых не полагается.
Мужики переглянулись, а оратор как будто бы смутился.
— Ну, так ведь не сразу же они исчезнут, — сказал он.
— Ах, не сразу! — подхватили мужики. — Стало быть, по вашей программе их надлежит долго пестовать. Извини покорно! С этого бы и начал.
И тут разгорелся жаркий спор: кто должен нести государственные тяготы и кто не должен и почему богатых нельзя сразу упразднить. Все боялись, как бы при свободе оброк не увеличился, как бы мужика за эту землю «еще пуще не прижали».
— Я так понимаю, — сказал Василий Береза, — программа должна указать, чтоб мужик оброков никогда не платил. Пускай богатые и несут все государственные тяготы. Мужик, стало быть, теперь станет вроде хозяина, а богатый — вроде батрака.
— Да, что-то вроде этого, — как-то невесело согласился оратор. — К этому и клонит подоходный налог, который предусмотрен программой. Кто больше зарабатывает, тот больше и платит.
Вот, кажись, всю программу разобрали по частям, с некоторыми из них согласились, и тогда пришелец предложил в «свою партию записываться». Началась самая жаркая пора для оратора. Мужиками завладел разнобой. Одни говорили: «Надо самим прочитать эту программу, чтобы обману не было». Другие говорили: «Тут сроки не указаны, пускай сроки укажут, тогда и в партию мы готовы».
— Да чего же тут не указано? — начинал волноваться оратор.
— Да того и не указано, какого числа землица отдана будет нам и при каком случае.
— Да по закону.
— А закон кто установит?
— А вот ваши представители, которых вы выберете, они и установят.
— А ежели они, эти представители, возьмут взятку да про народ и забудут?
— Надо таких выбирать, надежных, которые бы взяток не брали.
— А как же его узнаешь? На языке-то у него мед, а под языком лед. Мы насчет покосов ходока выбирали, он много нам обещал, а ничего не сделал. А начальству переносил и куриц, и яиц, и масла. «Неподмазанные колеса и то скрипят», — говорит. Нашли его пьяным в Дунькином овражке, а общественные денежки — плакали. Вот он и «надежный». Сегодня он надежный, и его выбирают, а подпустили к народному добру — глянь, и пропал сундук с деньгами.
— Выходит, вы сами себе не доверяете, — уныло сказал оратор. — Но в программе у нас все ясно сказано: самых надежных надо к власти допускать, самых бескорыстных, самых честных и преданных народу. Вы только записывайтесь, а все это мы своей партией обладим.
— Да как же это мы обладим, — упирались мужики, — когда мы по разным местам живем? Они нас не знают, мы их не знаем. Оплетут нас, вот те крест, оплетут, — прибавляли с горечью бородатые скептики.
— Коли выбрали партию, надо ей доверять всецело, — печально произнес оратор, — тут уж такое дело, без доверия нельзя.
Пот струился по его бледному лицу, и голос заметно осип. Оратор выпустил из рук внимание мужиков, и быстро развелись вольные споры, например: можно ли доверять тому, кого в глаза не видали, или нельзя. В конце концов решили выяснить, кто же в «крестьянской партии» главный. Оратор назвал Виктора Чернова и Александра Керенского. Имя «Виктор» не нравилось мужикам, а «Чернов» и того более, потому что известный драчун и пьяница, обирающий хмельных мужиков, едущих с базара, и живущий на конце соседней деревни у самой дороги — тоже был Чернов. Но вслух этого не сказали, чтобы не обижать оратора. Зато огромное удивление вызвало нечаянное открытие, что Александр Федорович — голова «крестьянской партии». Во-первых, странно было, что никто его не выбирал, а он уже главарь. Во-вторых, нелепо было ждать какого-то «собрания», когда в его воле землю сейчас же отдать мужикам. В-третьих, совсем непонятно было, как это богатые допустили его на «самый верх». И тут один из нетерпеливых мужиков вдруг закричал:
— А как же, милый человек, мы землю возьмем, ежели вдруг богачи с законом не согласятся?
— Как же они не согласятся, — обиделся оратор, — обязаны согласиться.
— А если не согласятся? — поддержали вопрошающего многие голоса.
— Да не может этого быть, чтобы не согласились, — говорил оратор.
— Да как же не может быть, когда за свое добро всяк готов отгрызаться зубами, — настаивали мужики.
— А все-таки закон пересилит, — лепетал оратор, — закон, он знаете какой…
— А ежели не пересилит? — горячились мужики.
В этом месте оратор закашлялся и кашлял долго, собираясь с мыслями.
— А ежели закона они не послушаются, тогда что делать с ними?
— Да должны послушаться, — слабым голосом произнес оратор.
— Ну, все-таки, случится вдруг оказия — и не послушаются, — голоса становились гуще.
— Должны бы послушаться… по закону… ведь тогда выходит беззаконие.
— Ну, а ежели окажется беззаконие?
— А ежели беззаконие?
— Да, ежели беззаконие?
— Тогда что?
— Тогда? Силком? — поддакнули мужики, и в голосе слышались упрек, гнев и сила.
— Ну, тогда силком, — согласился он, — заставим отдать землю, согласно закону.
— Вот это дело! — закричали мужики облегченно. — Вот это хорошее слово. Начхает он на наш закон, уж это мы знаем, что начхает. А силком его выгнать просто. Он один, нас много.
И долго после этого разъяснял оратор, что «силком» заставят лишиться помещиков земли «через закон же», что это «предусмотрит партия», а деревни, взявшись за это по своему почину, только внесли бы самоуправство и «попрали бы закон», — но мужики его уже не слушали. Они все это поняли, как им приятнее, и уже записывались у стола в партию. Так как каждого надо было расспрашивать, а мужик на ответы туг, то из толпы поступил разумный совет:
— Ты пиши всех кряду, — сказали старосте, — а мы домой пойдем, стада пригнались, бабы будут ругаться.
И оратор остался с Иваном Кузьмичом переписывать фамилии мужиков с одного края села вплоть до другого. Так все село через час и стало партийным. Оратор после того раздал многим программы и принял подписку на газету «Народ». Я тоже подписался, но за все время до Октябрьской революции получил только два номера. Мужики, которые ездили на базар и брали почту, дорогой мою газету обыкновенно искуривали или завертывали в нее селедку. Я ужасно страдал, жаловался старосте, собирался писать в «свою партию» гневное письмо, да не знал адреса. Так и прочитал только эти два номера. В одном был отрывок из романа какого-то Ивана Иваныча Калюжного про то, как он, будучи молодым студентом, поднимал народ в «глуши» на восстание и попутно склонял к «свободной любви» молодую курсистку из закоснелой купеческой семьи. Роман был написан на отборном диалекте, в котором слова: «эфто», «тое-тое», «шешнадцать» встречались в таком изобилии, что я — сын народа — с трудом разбирался в тексте. Во втором номере были напечатаны стихи, в них слово «народ» постоянно рифмовалось с каким-нибудь другим модным тогда словом: «народу — дадим свободу», «народ пойдет вперед», «годы — счастливые народы» и тому подобное. Рифмы эти повергали меня в трепет. Мне представлялось, что революционеры — все поэты и что революция — это единственный источник поэзии. Тем более, что сам я слагал отчаянные частушки под гармонь и, так сказать, носил в себе «потенциальный жар поэта». Разумеется, меня тянуло читать «настоящих» поэтов из «нашей партии». Но нет, курильщики были неумолимы.
Кстати, я хочу сказать здесь о словах. Слово, как монета, от частого употребления стирается. Через каких-нибудь два-три месяца очарование отлетело ото всех этих слов, которые бросали меня в жар и холод. Они стали обиходными, а главное: дороговизна, карательные отряды и все события, изложенные в главе третьей, когда прорвалось нетерпение мужиков и они, поняв прямолинейно наказ оратора «действовать силком», начали расправляться с поместными владениями, — открыли мне горестную из истин: слова могут быть фальшивыми, как монета. Важные рифмы «свободу — народу» и исполосованная спина мужика посланцами «своей же партии» — это как-то слишком уж не совпадало. Надолго у нас вошла в поговорку фраза оратора: «все ваше: земля, луга, леса… все народное». Когда горько или туго приходилось мужику, в дровах нуждался или в хлебе, над ним шутили:
— Ну, не хнычь… все ваше: и поля, и леса, и луга — все народное.
Потом услышали, что власть хотят брать большевики. С этого момента, собственно, и начинается политическая история села, размежевка классовых сил и симпатий. Прибывшие из Сормова сельчане прямо объявили, что все остальные, кроме большевиков, есть «охвостье буржуазии».
— Долой войну, буржуазия нас обманула, а Ленин нас выручит, — говорили они.
На улице сынишку бакалейщика бабы уже называли «проклятым буржуенком». Новые слова вошли в обиход деревни: «буржуй», «пролетарий», «вся власть Советам». И бабы на колодцах разговаривали про то, «какие правители для бедных крестьян подходящие». В смысле большевизации наше село по специфичности положения (отходничество) стояло на высшей ступени, до которой поднималась деревня той поры в нашем уезде. По крайней мере, по рассказам местных стариков, никто не голосовал в таком большом количестве за большевиков в Учредительное собрание. Понятно было нетерпение мужиков услышать приехавшего Михайла Иваныча, который будет разъяснять, кто такие большевики. Помню, интерес к этому делу был у всех совершенно лихорадочный. Но сперва расскажу, кто такой Михайло Иваныч, второй из эсеров, которых мне приходилось видеть в деревне.
Михайло Иваныч был наш коренной житель из бобылей. Кормил семью, работал половым в каком-то из нижегородских трактиров. У него была не изба, а избенка из осины в два окна, не вместительнее, не выше и не чище обыкновенной бани. И стояла эта избенка не в улице, как у всех, а в садике, за соседними дворами. Когда он просил у общества места для избы, то ему, как человеку худородному, по соседству с приличным домохозяином избушку даже ставить не позволили. Говорят, он почитывал в городе книги и подпольные брошюры и тем самым выделялся из мужиков. Еще до революции он был устроителем сельских балаганов. На улице, на масляной неделе воздвигались подмостки, на которых разыгрывались какие-то комедии. Все артисты играли в шубах, женские роли выполняли парни, народ стоял около, а сцена была открыта с двух сторон. Все ходили смотреть, тогда всех потрясал игрою Михайло Иваныч. Он как-то уморительно ежился, выпячивал грудь и поднимал брови, изображая важного барина, отчаянно фыркал в сторону и кричал: «Пожалста, пожалста!» В то время я еще не знал, что так изображают своих хозяев все лакеи. Прозвище ему было «Цыпочка» после того, как он употребил это слово, согласно своей роли. Тогда «Цыпочка» был общим любимцем. Его даже один раз, наперекор старикам, избрали старостой, но старшина воспротивился — бобылям эта должность непозволительна. О крестьянской обездоленности он говорил страстно, с хватающими за сердце цитатами из Некрасова, и бабы выражались по этому случаю: «Когда его слушаешь, словно мед пьешь». Как к теперь его понимаю — это был «самородок» самый типичный, у которого так много было всяких неразвившихся дарований и личного обаяния, что они искупали в нем и