Юность — страница 18 из 92

его невежество, и его бытовые пороки. Он, например, по склонности всех трактирных служак, здорово закладывал, и другому поставили бы это в вину, сказав: «И, батюшка, что же хорошего можно от пьяницы услышать», а о нем выражались иначе: «Ну что ж, человек он веселый и пьет умненько», хотя какое там «умненько», — по целым месяцам без просыпу валялся. И все-таки мужики говорили о нем: «Башковитый этот Цыпочкин. Министр, право, министр. У него ума палата».

Очень подкупало мужиков в нем его бескорыстие, с каким он брался за каждое общественное дело, необычайная прямота, смелость и неуемный темперамент. Я и думаю, что все это учли «там, в губернии», где его сцапали эсеры и «обработали». Наверное, его очень ценили, наверное, дали ему какую-то партийную должность, а во время выборной кампании пустили агитатором по уезду. Водоворот событий увлек его так далеко, что он даже организовывал потом кулацкие восстания. Впрочем, не будем предупреждать событий.

Михайло Иваныч был низкого роста, сухощав, огненно рыж и говорил тихим голосом, немного сиплым, но необыкновенно проникновенным. Вся сила и сказывалась в этом голосе. Помню, в ту пору в школе он встал на табурет и только разве на голову оказался выше мужиков. Теснота была страшная. В точном смысле — нельзя руки просунуть. В двери, открытой настежь, и в прихожей стояли люди. В холодном коридоре тоже, и так вплоть до зимних мостков. Пар клубился у дверей. Никто этого, впрочем, не замечал. Ребятишек с собрания повыгнали. Я нашел себе место на книжном шкафу, свернувшись в три погибели.

— Ну вот, скоро выборы, будем сами власть устанавливать, — начал Михайло Иваныч.

— Она себя сама установила и ни в каких установщиках не нуждается, — сказал Яков сзади.

— Ой, милый, самозванцев народ волен сбросить. Ну, так вот, интересно узнать, за кого будут голосовать наши хлеборобы, земляки мои милые.

— За того и будем, кто нам землю дал, — ответил Яков. — Ваши ораторы канителились целый год, а тут люди пришли и мужиков землей сразу наградили.

— Взяли да отдали, твердо ли это будет?

— Твердо, коли поддержим.

Михайло Иванычу эти колючие реплики Якова сразу не понравились. Но, как опытный деревенский агитатор, он хорошо знал, что избавиться от противника такого рода — это заставить его замолчать. Поэтому он почти крикнул на Якова:

— А кто беззаконие поддерживать будет? Разве вы хотите поддерживать беззаконие? Хорошо, так не обижайтесь, если сосед придет, да жену твою изобьет, да корову твою уведет.

— Это нам еще офицер говорил, который приезжал на укрощение, — сказал Яков и засмеялся.

Тогда Михайло Иваныч переменил свою позицию, он решил игнорировать Якова, как нестоящую единицу, и презрительно махнул в его сторону рукой. Жест этот в деревне все умели читать, он означал: «Ты — бестолков, в серьезные дела не суйся».

— Я у тебя отнял, ты у меня отнимешь, — продолжал Михайло Иваныч, — семья на семью пошла, село на село, волость на волость. А в это время придет немец, все заберет, всех посадит на цепь, введет рабство, — вот вам и хуже крепостного права. Вы этого хотите? Отвечайте — этого? Вам посулили кота в мешке, вы и рады? Мало вас обманывали, гнули в три дуги, обещали кисельные берега, медовые реки, царство небесное на земле! А вы все и верите? Дураки! — Он плюнул в угол. — Подними руку тот, кто хочет передать всю власть. Учредительному собранию. И только ему.

Руки подняли наиболее состоятельные мужики. Они высунули их высоко, к потолку, но сразу опустили, потому что Михайло Иваныч брезгливо поморщился. Но курьезность эта была уловлена собранием, прошелся легкий смешок, и кто-то вслух сказал:

— Учредилке не все верят, голова. Раздумье на грех наводит. Озадачил ты нас, как поленом по лбу.

Михайло Иваныч заметно огорчился. И он принялся так ругать мужиков, так стыдить, что я до сих пор недоумеваю, как они могли это вытерпеть. Никому этого не простили бы, потому что он упрекал их в легковерии, в глупости, в подлом к нему отношении. Он был «свой».

— Выходит, я вас обманываю, — кричал он, — вам угодно одно, а я хочу навязать вам другое, повесить жернов землякам на шею? Выходит, я подлец, обманщик, предатель, негодяй, тогда берите меня и бейте батожьем, как убиваете конокрадов, потому что в таком случае я хуже конокрадов. Конокрад одну лошадь увел со двора и разорил одного, а я весь крестьянский класс хочу обездолить. Что молчите? Валяйте, бейте Мишку Чернякова, Цыпочку, бейте, за всю жизнь у него гроша не было за душой. Бросьте его в прорубь или заприте его в жалкой избе, обложите соломой и подожгите!

— Ну, зачем зря сердиться, — послышалось сзади, — неужто народ так глуп?

— Полно, Михайло Иваныч, мы не против тебя, — заговорили подле него, — право, в голове много сумления, ты уж не обижайся. Видишь, стали мы на думах, как на вилах.

— Никто, кроме добра, от тебя ничего не видел, что правда, то правда.

Михайло Иваныч смолк, как бы давая возможность народу выговориться. Толки разрастались:

— Может быть, он и правду говорит, мужика провести больно просто.

— Кто нам землю дал? Кто землю дал?

— А что земля? Может быть, законным порядком оно было бы тверже.

— Неужели он будет миру врать в глаза?

— Но он может ошибаться.

— Ах, вон что, я могу ошибаться! — вдруг оборвал всех и вновь заговорил Михайло Иваныч, и собрание разом умолкло. — Я могу ошибаться, а он, — оратор показал на Якова, который произнес те слова, — не может ошибаться. Я, который дожил до пятого десятка и всегда нюхом чуял интересы народа, вдруг ни с того ни с сего ошибся, а он, который с бабой лаялся да сапоги весь век тачал, людей не видя, — вдруг узрел, что мужику надо. Человек уж больно бывалый: «наш Пахом с Москвой знаком…»

Мужики заулыбались и закивали в сторону Якова головами. Собрание явно веселело. И тут Михайло Иваныч опять предложил голосование. Мужики сразу как-то присмирели и переглянулись. Потом нерешительно стали поднимать руки один за другим.

— Что толку в моем голосе, — сказал кто-то, — пускай мой голос ему пойдет, чтобы не обижался.

Добрая половина собравшихся отдала ему голоса. Михайло Иваныч подсчитал их, не удовольствовался этим и, как ни в чем не бывало, продолжал свою речь. Я хорошо ее помню. Михайло Иваныч все напирал на слова «грабеж» и «разбой», пробуя расшевелить в мужиках нутро, утверждал, что большевистская власть сделает все общее: жен, детей, коров, избы. Он рассказывал, как в поисках бензина большевики в городе обшарили все аптеки, а денег не заплатили, говоря: «Все народное».

— Кто смел, тот и съел, — произнес он многозначительно. — «Все народное». Это значит, что если земля общая, то и хлебец, и скотинка, и избенка — тоже общие. Имейте в виду, остригут вас большевики начисто, клянусь вам всем, что есть святого на свете. И вот вам нужна теперь твердая власть, чтобы ваше имущество оберегала от всякого врага, а страну — от немца. Эта власть должна быть выбрана самим народом. Кто за такую власть, поднимите руки.

Он сошел с табурета и стал, толкаясь между всеми, подсчитывать голоса. И я видел, как при его приближении невольно поднимались руки все еще колеблющихся людей. В углу, около Якова, собрались упорные люди. Они демонстративно держали прижатые к бедрам кулаки.

Михайло Иваныч сказал:

— Ну, поглядите, кого нашла новая власть в качестве своей опоры. Люди первого десятка, да не первой сотни.

Он собрал подавляющее число голосов и только тогда объявил перерыв. Пока мужики гудели, он написал резолюцию, которую зачитал. Ее приняли подавляющим большинством голосов. Чего только не было в этой резолюции, которая, по-видимому, была ему очень нужна и ради которой так много пролил он поту. Как мне наймется теперь, она была заготовлена заранее и составлена в верхах его партии. В ней обзывались большевики самыми последними словами (самозванцы, узурпаторы, изменники), — мужики, от имени которых составлялась резолюция, и слова-то такие впервые слышали, — в ней «возмущенные крестьяне требовали передать всю власть Учредительному собранию», призывали других бороться с «внутренней смутой» и «беспорядками нетерпеливых земледельцев» и все остальное в таком же духе. Когда резолюция была принята, мужики загалдели:

— Утешил ты нас, от души отлегло. Будь что будет, но ежели прогадали, растащим тебя по ноге и бросим в омут.

— Дорогие граждане, свой человек, верьте.

Через несколько дней после его отъезда прибыл на село из Сормова Андрей Бокарев. Он ходил по улицам и у завалин говорил мужикам:

— Буржуи свергнуты, им нет возврата. Фабрики, заводы и земли у трудящихся, политическая власть у трудящихся, единственная партия, которая не дружится с буржуазией, — большевики, за них и голосуйте. Единственный вождь наш — Ленин.

— А отчего на Керенского Корнилов осерчал? — спрашивали его.

— Игра в кошку и мышку, одна шайка-лейка, кто их разберет.

Во время голосования в Учредительное собрание он стоял в дверях с Яковом и проверял проходящих к урне, а у другого косяка стоял Крупнов Онисим. Они тянули входящего каждый к себе. Старух не трогали: все они голосовали за архиереев.

— Марья, за кого кладешь?

— За бога, милая моя… Список № 11.

— Тебе хорошо за бога класть… У тебя старик дома. А меня бог обездолил: и мужа, и сына на войну угнал. Я за тех и кладу, кто войну кончать хочет… — И клала солдатка список № 7. По этому списку проходили у нас Семашко и Бубнов.

Подходя к урне, старуха крестилась:

— А ну, как за антихриста подашь, ну и пиши пропало…

У солдатки сомнение:

— Господи Сусе, муж там голос подает, а я здесь… А ну, как положим разные.

Но мужиков обязательно спрашивали, какие несут списки: если большевистские, то голосующих до урны провожал Яков, если эсеровские, тогда торжествовал Крупнов. В таком случае Андрей Бокарев говорил мужику:

— Эх ты, неразумный элемент, сам себе жернов вешаешь на шею и нас хочешь потопить.

В соседнем селе поступили проще: там богатеи выставили водку и покупали за чарку желаемый список. В другом селе просто объявили, что большевистского номера нет. И все голосовали за попов и эсеров.