Мякушко исправно палачествовал. Он добил всех, кого толпа только изуродовала. Он бродил по улицам, обнявшись с дебелой поповной, покачиваясь от хмеля, и уверял всех, что бессмертие души наукой досконально доказано. К вечеру восставшие порвали телеграф, убили часового при оружейном цейхгаузе и растащили винтовки по домам. Сельских активистов вытаскивали из изб и убивали на завалинках. Трупы их валялись потом посреди улиц как попало. Многие из активистов отсиживались в погребах, в подпольях и в овинах.
Ликующий причт ходил с молебнами и торжественно поздравлял всех:
— Христос воскрес!
И византийский церковный мотив поднимался над улицей: «Отверзи уста мои и наполнися духом». Беднота покидала хаты, разбегалась по лесам. Бежал и старый Вавила, сторож волсовета.
— Зачем ты бежишь? — спросили его.
— Страшно, вот и бегу…
Обездоленные женщины и дети бродили по оврагам, разыскивали своих родных среди истерзанных трупов, сваленных в кучи.
ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОХОДА
Кто тонет, так тому нож подай, он и за него ухватится.
Благочинный с лестницы волсовета объявил советскую власть низложенной и назначил старшиной мельника Хренова. Первое распоряжение старшины гласило:
«Всем семьям коммунистов, красногвардейцев и советских служащих не давать ни земли, ни лугов».
На другой же день был объявлен волостной сход. Из окружающих деревень потянулись мужики в Дымилово, чтобы узнать о необычайных событиях. Вся площадь у волсовета была запружена народом, все гудело; от говора, выкриков, угроз некуда было деваться. Вскоре появился благочинный с огромным серебряным крестом на груди, он поднялся на табурет и стал говорить. Не всем было слышно, что там он говорил, но люди его слова передавали друг другу. Ясно было одно: он призывал «лечь костьми» в борьбе с вероотступниками и «насильниками», «которые хотят выше божьей воли быть», которые сеют раздор между сельчанами, «хотя все единого отца детки, все адамовы потомки». Во имя бога, во имя веры, во имя святых ангелов он призывал всей волостью двинуться на поддержку «дубовскому фронту».
О «дубовском фронте» я впервые услышал на этом собрании. Подробно о нем говорил Черняков, который его возглавлял. Он изобразил дубовских мятежников соседней с нами волости, как благородных смельчаков, справедливо поднявших руку на «самозванцев», которые хотят «закабалить мужика и продать Россию немцам».
И еще что-то. Всего не помню. На самом деле, как выяснилось потом, дело в Дубовке складывалось проще. Из города ехали на автомобиле какие-то власти. Дубовские кулаки устроили автомобилю засаду, и он поломался. Демагогия одержала победу над растерянным крестьянством, которое было встревожено и поднято пущенным слухом, будто власти ехали в Дубовку объявить чрезвычайный налог на мужиков. Крестьяне засыпали пленников ругательствами. Те позвонили по телефону в город, и был выслан оттуда небольшой отряд, чтобы наладить спокойствие. Появившиеся откуда-то эсеры воспользовались этим и растрясли молву, что в Дубовской волости «начнут расстреливать мужиков». Крестьяне окопали село и от имени кулацкого «ревкома» стали скликать себе на помощь. Окружающее население всполошилось, кулацкая часть сел быстро поднялась на ноги и активизировалась, как это случилось и у нас в Дымиловке, куда прибыл о агитацией сам Черняков.
После всех этих событий сразу на глазах у всех размежевывались силы крестьянства. Каждая кучка сборища всходила на своих дрожжах. Наш Яков тут же обратился к бывшим солдатам.
— Богатеи стрелять не умеют, — сказал он с завалины, — и с оружием идти доведется вам же. А зачем вам «костьми ложиться», защищая благочинного и беглых офицеров в Дубовке?
Завалину оцепили по приказанию нового старшины, единомышленников Якова перевязали и отвели в амбар. Это тогда называли так: «Избавиться от смутьянов». А самого Якова, как зачинщика смуты, Черняков предложил предать в руки дубовского «ревкома». На языке тогдашних понятий это означало только одно: его обрекали на растерзание озверелой толпы. Старшина стал голосовать: следует ли идти на помощь «дубовскому фронту». Желающих оказалось не очень-то много. Тогда Хренов, в сердцах, сложил с себя полномочия власти. Черняков объявил, что отныне волости угрожает гибелью «черная анархия», и вконец запугал мужиков. Это страшное иноземное слово вызывало судороги: они связывали с ним все ужасы крайнего смятения и всеобщего разбоя. Поэтому крестьяне заволновались и закричали, что это непорядок, что «какая-нибудь власть, да должна быть». Они расходиться не хотели, говоря:
— Не желаем анархии… пусть хоть плохая, да власть, иначе сейчас же мы друг дружку резать будем.
— Режьтесь, ежели подчиняться закону не хотите, режьтесь, ежели старших не признаете, — кричал старшина. — Но помните: быть вам всем в убытке, быть в беде, горе пить, опохмеляться слезою.
Он опять проголосовал свое решение. Голоса прибавились. Тогда он вернул себе полномочия и объявил «братскую помощь состоявшейся».
Никогда я не видел такого бестолкового сборища. Безостановочно били в набат, скликая все мужское население села, глашатаи то и дело напоминали, чтобы «все шли, как один, и никому неповадно бы было оглядываться назад».
Кое-кто с винтовками и дробовиками, а остальные держали на плечах, что успели прихватить: или лом, или лопату, или железные вилы, а некоторые — простые грабли. Сборище двигалось, говорило, шумело, ругалось. Обуты почти все были — по рабочему времени — в лапти и шли в поход налегке, некоторые даже без картузов. Время было жаркое, сенокосное, местами принялись жать рожь. А тут собрались люди в поход «на врага-супостата». Около часа или двух стояли все на улице, пока происходил повальный обыск в домах: каждого взрослого мужчину принуждали идти со всеми. И когда всех обыскали и всех выгнали на улицу, вывели потом из амбара и «смутьянов». Их повели под охраной, чтобы передать в руки «ревкома». В этой группе обреченных находился и наш Яков. Руки их были скручены назад и связаны веревкой. Наконец, все сборище мужиков двинулось на околицу. Здесь перед выгоном стали прощаться с матерями и женами. Удивительное зрелище в своем наивном простодушии и чрезмерной торжественности. Помню, тогда я воспринимал это все очень серьезно, и мне казалось, что возвращается царский строй. И щемило сердце, и беспредельно жаль было Якова. А сейчас двойственное чувство обуревает меня, и не знаю, чему больше дивиться: слепому ли озлоблению обреченного врага, или простодушному доверию обманутого крестьянина. Мысленно восстанавливая всю эту картину, я не могу удержаться от улыбки. Тут было все, чему надлежало быть у народа, когда он провожал родных на серьезную войну. Бородатые мужики утешали ревущих баб и давали им последние наставления: как избавить лошадь от чеса и что надо сделать с теленком, который на этой неделе появится, и какое сено раньше использовать, и какое приберечь до весенней ростепели. Бабы, всхлипывая, крестились и голосили на всю околицу. Они тоже давали в свою очередь советы мужьям:
— Вперед не суйся, куда люди, туда и ты, но держись, где бед меньше. Быстрая вошка — первая на гребень попадает. А когда пойдете на неприятеля, норови в задних рядах быть, а когда побежите от неприятеля — ног не жалей и шагай с передними. Начальству не груби, но и не льсти.
Молодки гирями повисали на шеях у мужей своих, с которыми они прожили меньше годочка, и нашептывали им советы той же ноченькой домой воротиться. Отцы приказывали ребятишкам слушаться матерей.
Эсеровские вожаки ходили по толпе, разгоняли горевые сборища и торопили в «поход». «Вот, — думал я, — настоящий стан давней старины!» На выгоне нас, посторонних, отогнали, и пестрая толпа длинной лентой растянулась по дороге, извивающейся между двух стен спелой ржи. Хлеба — они обступали мужиков по плечи, они невнятно бормотали им слова укора, они волновались, как золотое море в прибое, они склонялись перед мужиками с покорным приветом. Нет, гнев затмил разум добросердечных жнецов. Отточенные лопаты, поднятые мужиками на плечи, ослепительно блестели на солнце. И особенно искрились косы, которыми вооружились старики. До нас доносилось суровое позвякивание железа и гул голосов. Когда полчище скрылось в лесу, и мы разошлись по домам.
В селе у нас только и разговору было, что о несчастной судьбе непокорного Якова, которого, по общему убеждению, ждал расстрел. Каково же было удивление всей деревни, когда Яков появился в тот же вечер на своем крылечке в окружении своих приятелей-бобылей.
— Вот ведут нас лесом, птички поют кругом, пахнет ягодой, смолой, и березы глаз веселят. «Ну, — думаю, — гляди, Яков, последний раз на этот светлый мир, отрубит тебе завтра Черняков голову, а тело бросит на съедение псам». И, конечно, к такому концу я вполне приготовился. Только решил твердо все на одну карту поставить: либо петля надвое, либо шея прочь. Как теленок, врагам в руки сам не дамся… Умри, Яков, в поле, да не в яме, а отвага — половина спасения. Осматриваю между тем моих товарищей со связанными руками и тех, кто нас ведет, и приходит мне на ум, что эти конвойные — бывшие солдаты, трудовая кость, не кулаки. Вот одному и говорю: «Как тебе не стыдно, молодец, офицерам на выручку идти, за благочинного стоять, мельнику-старшине подчиняться? Али опять кнута захотел, али свобода наскучила?» Иду и все его пробираю шепотком, а он показывает вид, что не слышит меня, и все назад оглядывается, где ихние вожаки с ружьями идут. Те ему издали пригрозили. И он стал еще осторожнее. Чтобы со мной не поравняться и не слушать искушающих речей, он начал чуть-чуть забегать вперед или отставать. А я опять к нему липну и опять за свое. «Не приказало начальство разговаривать с тобой, большевик!» — кричит он громко, чтобы прочие слыхали, а потом мне шепчет: «Отстань, папаша… Возьмут, да и мне руки скрутят, они вон какие, их все боятся… Неужели мне хочется идти на своего брата, когда я с немцем и то братался?» — «Так тебя, значит, Свободного гражданин