Он никак не мог сломить в ней здорового инстинкта деревенской бабы, никак не сумел посеять в ее сердце разврата и оттого свирепел больше, истязал ужаснее. Словом, картина нам стала ясной: и жену он хотел использовать в целях своей «коммерции». Баба настолько была невинна, настолько патриархально чиста, что уход от мужа казался ей преступлением, тем более, что таких случаев еще не было в нашей деревне. Время было неповторимое. Все мужское население воевало. Солдатки, вдовы, дети, старухи да допризывники — вот какое было население. Табуны девок бродили по околице и заунывно пели:
Милый мой, хороший мой,
Воротись скорей домой.
Работу трудную, крестьянскую,
Не справить мне одной.
Вдовы и девки были рады за любого выйти. И ей завидовали. Вдруг такой оборот. Мы хорошо знали горевую долю бабы, но и то были потрясены.
— Все я в жизни перенес, — признавался Яков, — голод, тюрьму, баррикады, страданье, смерть детей, японскую войну, угрозы классового врага, но такого озноба не испытал, как этот… Человек считался обходительным, вел душеутешительные беседы в своей молельне, в православную церковь только венчаться ходил, а вообще и ее считал местом для себя недостойным, подавал нищим… А на поверку — гад.
Мы посовещались и решили, что отпустить ее к мужу было бы нашим преступлением.
— Вот что, девка, — сказали ей, — вернешься к нему — не быть тебе живой… За одно то, что ты в комбед на него пожаловалась, он сживет тебя со свету.
— Это, — говорит, — я знаю. И уже приготовилась ко всему. Я у него четвертая законная жена. И всех он вот так же извел. Или соглашались на уговоры, и он сам их потом укорами в гроб вгонял. А тех, что не соглашались, — добивал до смерти за непокорство. Это мне его «шестерки» рассказывали. У него и полюбовок было немало: все плохо кончали, то вешались, то топились. И мне того не миновать. Он и капитал-то нажил через баб, которых таким-то манером к гостям отсылал…
— Оставайся у нас, девка, — сказал Яков. — Деваться, видать, тебе некуда.
— Он меня достанет и здесь. У него шпионов много. За полбутылки найдутся охотники меня достать.
— Будешь жить в нашей экономии в поле. И никто не узнает…
— Вот это дело. Пока я там живу, может быть, он от меня отвяжется или сдохнет, пес.
Тем же часом мы отправили ее на нашу экономию, в бывшее именье Пашкова. Там она сторожила умолот.
Через несколько дней на горячем рысаке подкатил к комбеду ее муж — Зороастров, в медвежьей дохе. Он ввалился необычно шумно, дохнул и сразу отравил воздух перегаром самогона.
— Вот он, вертеп, — закричал он с порога, — вот они, турецкие султаны, что чужих жен похищают. Ничего себе, дела хорошенькие обделывает пролетарская власть. Губа у ней не дура.
— Что вам, гражданин, нужно? — спросил Яков.
— Мне, стало быть, собственная жена нужна. Отдайте честно-благородно мою собственную жену. Конфисковать жен еще не разрешено. По закону я имею право в любом месте жену свою взять и… домой приволочь… Я, стало быть, хочу, чтобы жену мою вы ко мне направили этапом и чтобы насильно заставили со мной жить…
— По какому праву?
— По закону. Как она законная жена, а не какая-нибудь шлюха… На основании закона она должна жить со мной.
— Она не желает жить с тобой.
— Мало ли что, не желает. А закон желает — живи с мужем. И точка. Не с первой я живу, брачные порядки хорошо знаю…
— Ты бьешь ее, — сказал Яков. — Как мне добрые люди сказывали, ты изодрал на ней платье, в одной нижней рубашке, избитую на мороз ее выгнал и даже дверь запер. Она целую ночь в холодных сенцах дрожмя дрожала. Это неслыханное злодейство, гражданин Зороастров, это преступление.
— Это не злодейство, а это — наука. Мою жену как хочу, так и учу. «Ребра ей сокруши» — заповедано господом, а я ни одного ребра ей еще не тронул. Тоже гуманность понимаем, всю жизнь по городам, не лаптем сморкаемся. Мне сам Николай Александрович Бугров руку жал. А Николай Александрович с всероссийским самодержцем за одним столом вместе сидел. Граф Витте Николая Александровича звал по имени и отчеству, вот как… Вон от кого мне уроки жизни брать сподобилось… не в ячейках же… Говорю вам честно-благородно… Я ей светское обхождение, деревенской дуре, преподаю, а она в деревенских правилах увязла… Вот я ее и перевоспитываю. И никто мне в этом не поперечит. При покойном государе императоре Николае Александровиче даже закон был: жена паспорт без согласия мужа получить не имела права… Вот это разумно. Муж да жена — едина суть, так и в законе сказано: «будут два в плоть едину». К ним чужой не лезь. Не лезь! Они сию минуту в волосянки играют, а ночь пришла — под одно одеяло ложатся.
Он вынул из пальто потрепанную рукопись, писанную полууставом, и прочитал:
«Брак, как таинство, связывающее супругов на всю жизнь, не освобождает жену от обязанностей совместного жительства с мужем даже и в том случае, когда он отказывает ей в содержании и пропитании».
— Вот, из царских законоположений это… из царских… не комбедовский приказ… Даже если в пропитании жене отказано — живи при муже… Издохни, а не смей уходить…
— Жена велела сказать, что она не вернется. И чтобы вы больше женой ее не считали, — сказал на это Яков.
— Извините, пожалуйста, это от нас не зависит. Нас господь соединил… Всерьез и навеки. Я этого разврата не допущу, я Ленину буду жаловаться. Не может быть, чтобы та-кой неслыханный разврат узаконялся. Я знаю, у вас все общее: и земля, и собственность, и жены… Но я-то не коммунист, на меня это не распространяется. Верно? Я свою жену чужому дяде не отдам. Я сам чужих жен сманивать не буду. Она мне богом дана… Мы с ней обручены, мы с ней крест целовали… У меня крест на шее. Вот он…
Он вытащил из-за пазухи серебряный крест на цепочке и показал его.
Яков поднялся, глаза его налились гневом…
— И кольцо, вот кольцо — свидетельство супружеской связи и обязанностей, вот кольцо, — Зороастров приблизил к глазам Якова обручальное кольцо.
— Ты произнес: чужих жен не сманиваешь, а кто сманивает? — сказал Яков сдавленным голосом, отстраняя кольцо.
— Ты, ты, ты! — закричал Зороастров. — Мою жену ты сманил, свежинки захотелось… Отдай! Моя! Моя жена, а не твоя! Как ты смеешь? Отдай сейчас же, куда ты ее спрятал?!
— Не отдам! — сказал Яков в тон ему и сел. Он положил перед собой браунинг.
Никогда, никогда я не видел его таким разгневанным и даже не подозревал, что он ходит с револьвером.
— Вот сейчас сказали бы мне, по закону можно убить тебя, даю честное слово коммуниста, Пимка, рука бы не дрогнула… Убил бы тебя на месте… Хоша никого не убивал даже за злостную контрреволюцию. Вот как я тебя возненавидел… За твою гнилую кровь…
Зороастров побледнел и сразу обмяк. Воцарилось молчание.
— Ужасно грубый разговор, — говорит тихо Зороастров, распахивает доху и нетвердой дрожащей рукой шарит за пазухой. Он вынимает кисет, достает из него горсть кредиток, наклоняется над столом и сует Якову кредитки в рукав.
— Хватит? Хватит, говорю, за бабу откупного… Тут сто тысяч…
Глаза Якова наливаются кровью, он выбрасывает деньги из рукава. Деньги веером разлетаются. Зороастров ловит его руку и целует:
— По рукам, Яшка! Баш на баш, — лепечет он, задыхаясь от страха и лакейского усердия. — Вспылил я маленько… Так уж не взыщи… Это дело мы полюбовно обладим… разлюбезное дело полюбовно обладить…
Он ползает по полу и собирает бумажные деньги и опять сует Якову:
— Помнишь — друзьями были в детстве… Вместе раков ловили, гнезда зорили у птиц… Ты мне корзинку грибов проиграл в орлянку… Ты тогда меня надул… Вниз наклал поганок… мухоморов, а сверху грибы были червивые…
Яков убирает револьвер и говорит:
— Иди, иди, Пимка! И не думай о жене… Жена твоя, может, комиссаром будет. Она лакеем не служила. Перед Бугровым не лебезила. У ней нутро здоровое.
Вскоре Зороастров опять завел бабу, тоже красивую, молодую, но бывалую. Она охотно стала прислуживать в отдельном номере, нашла дружка, вместе с которым старика чем-то опоила и открыла свое заведение, под вывеской «Постоялый двор Ивана Шапкина. Распивочно и навынос с хранцузской куфней».
Любаня же была принята в члены комитета бедноты и разделяла с нами все заботы, хлопоты и неприятности по работе. Она же стала и первой женоделегаткой и первой организаторшей крестьянок на селе. Прозвали ее бабы «комиссарихой».
30 АВГУСТА 1918 ГОДА
«11 июня (1918 г.) ВЦИК принял декрет об организации комитетов деревенской бедноты. Беднота стала считать Ильича, о котором так много говорили ей рабочие, солдаты, своим вождем. Но не только Ильич заботился о бедноте: и беднота заботилась об Ильиче. Лидия Александровна Фотиева — секретарь Ильича — вспоминала, как пришел в Кремль красноармеец-бедняк и принес Ильичу половину своего каравая хлеба. «Пусть поест, время теперь голодное», — не просил даже свидания с Ильичем, а лишь просил издали показать ему Ильича, когда он пойдет мимо».
Яков самозабвенно отдавался работе на «комитетском гумне», — так прозвали мы тогда место за околицей, на котором беднота молотила рожь свою кулацкими машинами. Яков торопился сдать «экономический хлеб» волкомбеду. Под «экономическим хлебом» разумелся в ту пору урожай, снятый с кулацких и помещичьих земель, обсемененных еще во времена керенщины. Было строжайшее предписание: «все до последнего зерна сдать для нужд Красной Армии», и Яков дневал и даже ночевал на гумне в стоге соломы, опасаясь хищений.
Однажды он сидел у свежей копны, окруженный вдовами-беднячками да красноармейками, и сладко курил. Осторожная осень уже заметно позолотила край березовой рощи, ставшей теперь достоянием села, желтело жнивье опустелых полей, блестела, как стекло, мелководная речушка в долине, взвивались над выгоном бумажные змеи, пущенные ребятишками, — да, осень вступила в свои права. Бабы охотно балагурили. Яков был доволен исходом дела, и веселое добродушие царило на «комитетском гумне».