Юность — страница 55 из 92

А на другую ночь слышу, кто-то окно мое царапает. Какая кому забота в такую пору? Был у нас распроединый потайной лаз в огороде, так его никто, кроме своих, не знал. Зажег я свечу, прислонился к окошку и различаю впотьмах: батюшки-светы, да ведь это наш молодой барин в солдатской рваной шинели да в шлеме, как тогда продотрядники ходили. У меня даже в ноги вступило. Но впустил. И верно — он. Не брит, весь в грязи, видать, по болотам вяз да по лесам хоронился, худ и рван. Я заплакал от жалости: «Барин, говорю, милый барин, да как же это так, ты — чистая пролетария». «С Урала с тремя фунтами хлеба сюда пробрался, будешь пролетария. Где мать?» Я разбудил ее. Так они бросились друг дружке на шею и всю ночь так-то прошептались. Одно понял: адмирал хочет взять Москву и сюда идет к Волге. «Я сейчас, — говорит барин, — сюда послан не зря. Подготовлять надежный тыл. А при таком деле и жизни ничуть не жалко. Выметем всех их грязной метлой, чтобы и духом их не пахло». Обнимаются и плачут, плачут и молятся, молятся и опять обнимаются. Раньше у нас и икон-то не было, и барин иначе попов не называл, как «долгогривые», а теперь с попами связался, крестится истово, как монах. Собрал нас всех и прочитал манифест Колчака. Дескать, большевики немцам Россию продали, а он идет спасать Россию и потому на свою совесть принял, говорит, страшную тяжесть верховной власти. Да поможет нам господь всемогущий. Слушают они это и плачут. «Если, говорит, мамаша, сюда верный человек явится и понадобится кров и пища, то вот тебе будет знак». Вынул крестик из-за пазухи медный, дешевенький, такие носят мужики на веревочных гайтанах, — вот, говорит, тебе знак. Кто с ним явится, тот и наш, значит, от меня, и во всем ему доверяй и содействуй!

Под утро барин исчез.

А вечером того же дня вдруг является ко мне наш Санька Мороков. У меня мурашки поползли по коже. При одном упоминании его имени мы всегда вздрагивали. А тут, вот он — в натуре. «Ты, старик, чью сторону держишь?» А у меня и руки, и ноги трясутся. Стою перед ним в подштанниках и лепечу: «Ничего не знаю, ничего не видел. Был ли он, не был ли…» — «Ты сплататоров сторону держишь. Тебе светлейшие князья в погонах дороже трудового народа? Народ кровью поля России поливает, а тебе тут около светлейших тепло, светло и в зад не дует? Они — отребье Николая Кровавого, им податься некуда, как только к адмиралу, а ты — лакейская шкура, лизоблюд, холуй, ты все-таки массы кусок… И ты туда же, продажная тварь, в печенку, в селезенку», — и кроет трехэтажными и всяко. Немало богачей на тот свет сплавил он, от вида его шинели кулаков озноб прошибал. Дрожу, молчу. «Говори, кто был, что делал?» — «А этого никто знать не может. Руки-ноги никто здесь не оставил. И заметь еще — богомолок-побирушек тут тьма-тьмущая ходит, клянчат день-деньской…» Перебил меня вздорно: «Я, конечно, мужское сословие имею в виду, брось темнить…» — «Ходит тут какой-то монах…» Захохотал, душу мою наизнанку вывернул: «Не был ли монах в офицеровых штанах, — и опять пустил трехэтажным. — Наводишь тень на плетень, а плетня-то и нету. Ты — гусь лапчатый, ты — пустобрех, ты — сочинитель. На задних лапках привык служить, у бар научился ум употреблять на искажение правды. Но мы же, Маркс сказал, правде служим и денно, и нощно и за это подачек не просим. Вот что, старик, ведь у нас тут верные люди в доме есть, но в покоях у барыни только ты бываешь, тебе это всего лучше знать. Но ты и нашим, и вашим. Только меж двух стульев не усидишь, в расход как раз пойдешь вместе с толстобрюхой, хотя ты и есть настоящий забитой массы паршивый осколок».

Я ему весь этот разговор матери с сыном и расскажи. Так он, как только про крестик услыхал, даже привскочил от радости. «Лучше этого ты ничего не скажешь», — и ушел. Сердце отлегло немножко. Хвать-похвать, он утром чем свет опять вломился. Одет, как наш Жорж, в красногвардейской шинелишке, весь в грязи, будто тысячу верст прошел дорогой, нахлобучил шлем на глаза. На меня и глазом не ведет, точно незнаком: «Доложи, лакей, барыне своей, важный знакомый с дороги просит срочно принять по крайнему секрету». И опять сердце мое замерло от страха. Чую беду великую. Однако ж виду не подаю, барыне докладываю: так и так. Велит принять, заводит с ним близкий разговор. Он же медный крестик на засаленной бечевке ей показал. Она обняла его. Он плюхнулся в кресло: «От сына вам, княгиня, пламенный привет. Ведет себя геройски, все в порядке. Адмирал к Волге подходит. Как вы его встречать готовитесь, мадам?»

Тут барыня говорит ему по-иностранному на ухо, в упор, и всяко, а он ни бум-бум. И вижу, барыня стала белее снегу, валится в кресло да как закричит: «Нет, нет! И никакого сына у меня нет. И никаких дел я не знаю, я несчастная женщина», — в слезы, конечно. «Ну, уж это, мадам, вы напрасно. Это достоверно засвидетельствовано вашим верным лакеем, что сын у вас есть и вчера отбыл к адмиралу восвояси». Стою я ни жив ни мертв, сердцем изнемогаю. Поглядела на меня барыня, в глазах — молнии. Вдруг поднялась и говорит: «Лакей и раб — одна порода. Его хоть в ста водах мочи, благородным не станет. Теперь кривить душой мне нечего. Я после этого на все готова. Только вы мне скажите, господин комиссар (всех советских людей она комиссарами считала), верно ли — государя, Николая Александровича, узурпаторы прикончили? Вы только правду мне скажите, больше мне ничего не надо».

«Это есть истинная правда, — отвечает Санька. — Бывший деспот, а также его жена Алиса, а также царенок, дочери, дядька наследника и бывшая принцесса фрейлина — все они от руки народа благополучно скончались. Уполномоченный Уралсовета прочитал им смертный приговор, каковой и приведен в исполнение»[6].

«Ах, тогда другое дело, вопрос исчерпан. Когда сам государь стал мучеником, так нам ли думать о собственной шкуре. Теперь я во всем признаюсь. Действительно, у меня сын есть, и он был вчера, уехал к адмиралу. И важные документы мне оставил. Сейчас вы их получите в самом натуральном виде. И уж делайте с этими документами, что вам заблагорассудится. И если доведется с сыном встретиться, можете об этом документе ему сказать». Она пошла в спальню, а мы стали ее ждать. Может, минуты две али три мы ждали, а мне показалось — вечность. Вдруг — выстрел. Тут мы вбежали и увидели: на кровати, прислонясь головой к ковру, умирает барыня. Струйка крови течет по виску. Вот так документ она нам оставила.

Рассказ этот я слышал много раз и всегда с вариантами. Но неизменным в нем оставалось одно: рассказчик считал себя перед барыней как бы виноватым. Осмысляя психологию сервилизма, я понял потом, что в ней всегда налицо подобострастие испуга перед тем, кто их мучитель.

Он всегда заканчивал рассказ словами:

— У нас барыня была добрая. Она плетей не употребляла и не истязала сама. А коли кто очень провинится, выдумывала барское наказание. Вот я однажды болонку у барыни забыл помыть, так всю дворню в два ряда выстроили, и я шел между ними, а каждый мне по разу в лицо плевал. А что плевок мне? От плевка нет никакой хвори… Хорошая у нас была барыня, добрая.

После в имении княгини открыты были деревенские курсы. Ферапонт взят был туда сторожем. И там он рассказывал эту историю. Только никто ему не верил. Не могло, дескать, этого быть, чтобы какая-то там разложившаяся дворянка, тем более разжиревшая княгиня, из-за одной только амбиции вот так взяла да и застрелилась.

БЛИЖНИЙ ТЫЛ

…в восстаниях, которые начали уже волной обходить земледельческую Россию, ясно виден общий план, и этот план ясно связан с военным планом белогвардейцев, решивших на март общее наступление и организацию ряда восстаний.

В. И. Ленин. Соч., 3-е изд., т. 24, стр. 139.

— Вот что, Сеня, — сказал мне Яков, пряча в карман новенький наган, — все члены партии вооружены теперь — такое постановление губкома. Вот и я с этой штукой должен ходить. Время приспело, ой-ой, грозное: или мы, или нас. Колчак под Чистополем. Думает взять Казань и Самару. Наша губерния — ближайший тыл.

— Все это известно, я только что резолюцию губкома читал, напечатанную в «Коммуне».

Яков присел на пол против горящей печки на излюбленном своем месте и закурил.

— Вот и над нашей Волгой появился стервятник Колчак. Меньшевики и те убежали от него. Стало быть, не сладок адмирал. Если бы рабочие Екатеринбурга не прикокошили Николая, ехал бы он сейчас на колеснице, а вприпрыжку за ним адмирал: «Ваше величество, а, ваше величество, а что здесь без вас было!» Во сне приснится, так испуг прошибет.

Яков Иваныч улыбнулся и окутал себя облаком дыма.

— А может быть, сейчас на этой колеснице, запряженной Колчаком, сидит какое-нибудь исчадие из дома Романовых. Плодлив был род, вроде плесени. Для нас эта затея генерала еще тем страшна, что она как раз накануне вскрытия Волги и начала навигации. Он хочет перерезать реку и поморить нас голодом… и мытьем и катаньем, и шестом и пестом донимает адмирал. Вот… понял ли, как это опасно?

— Как не понять?

— Тут вот и с нас — активистов — спрос большой. Дисциплину блюди, середняка не задевай, с бюрократом борись. Беззаконий и обид не чини.

Но успел он это выговорить, как вошел хозяин дома Крупнов.

— Яков Иваныч, — сказал он, — помещение ослободить надо. Комитеты теперь прошли, стал ты председателем, вроде как старостой, все мы перед советской властью, стало быть, одинаковы и тяготы несем одни. Ослободи помещение… Мне зазорно.

Яков поглядел на него и улыбнулся.

— Комитеты прошли, — сказал он, — но тактика к богатею осталась прежней. Помещение мы тебе освободим, дай только воде слить. Перенесем канцелярию сельсовета в пустой дом. Так и быть — ширься.

Хозяин ушел, окинув нас неприветливым взглядом.

— И он читал резолюцию, — сказал Яков, — видишь, каким голосом заговорил… только та резолюция предостерегает против злоупотреблений в отношении трудового крестьянина. А он туда же — гусь лапчатый.