Я догадывался, что Яков кое-что от меня скрывал. По его хлопотам, по его озабоченному виду я судил, сколь действительно тревожные наступили времена. Каждый день он ездил в волость и, возвращаясь оттуда, долго беседовал с активистами села, причем — с каждым отдельно, и заставлял меня читать «вести с восточного фронта».
Все говорило об опасностях войны, о тревогах и переменах. «Колчак вовсе рядом» — эта фраза, помню, отстраняла от нас все иные помыслы. А каких только не было слухов! Дезертиры утверждали, что адмирал всего в нескольких верстах от волости и сопротивляться ему смешно. Старухи распространяли молву, что Агафьюшка слышала своими ушами голос господа: «Объяви народу — через три недели после пасхи начало светопреставления. Пусть отложат все заботы и попечения и готовятся предстать пред очи мои, примутся за добрые дела и вспомянут дом господень». По деревням с быстротой необычайной стали распространяться «божьи грамоты», обычные в таких случаях, вроде «снов богородицы». В этих «снах» неграмотным языком полуписарского, полуцерковного склада сообщалось об «откровениях богородицы», ниспосланных во сне «праведной отроковице», обязательно из какой-нибудь отдаленной губернии. Там сокрушалась богородица о «нечестии, пришедшем в мир», предостерегала от «козней лукавого», имеющего знак серпа и молота, и указывала пути «достойным» — известные пути, ведущие все к тем же папертям церкви. В конце этих грамот особой припиской «добрые люди» предостерегали верующих от опасности попасться «в сонмище нечестивых» и давали наказ: переписав, пересылать бумагу дальше. Такие бумаги обходили тогда целые губернии и даже пересылались, вероятно, за ее пределы. Вообще, церковники при всяких неудачах, на фронтах ли, в тылу ли, непременно оживлялись. На этот раз в самой волости развернулась кампания по собиранию подписей за попа, взятого в тыловое ополчение. Просвирня собирала у себя баб и шепталась с ними. Это ее речи пересказывали на мирском ключе: «Идет рать, гроза грозная подымается, все земли на нас… а все за то, что царя убили… Придет белый генерал, первым делом коммунистов пытать станет, оттого их всех на фронт и отправляют, все равно им смерть. Потерпите, православные, потерпите малость, последние дни безбожие царит».
Смагин на завалинке говорил соседям:
— Не сносить большевикам буйной головы. Колчак, — о, тугонек этот орешек им дался!
Однажды вечером Яков вызвал всех подозрительных сельчан в Совет.
— Не страшно щуке море, а нам — кровавый бой, — сказал он. — Угроз ваших мы не боимся, а ласка ваша нам не нужна. Сидели бы смирно.
Кулаки стояли молча вдоль стены.
— Кто много грозит, тот мало вредит, — ответил Крупнов.
— Последний мой сказ: не дышите. Дыхание ваше услышу, посажу вас всех в амбар — и дело с концом. Дни пришли тяжкие.
— Сидим, как мыши в коробке, — ответили кулаки, — нос боимся высунуть на волю, а ты укоряешь нас непокорством. Побойся бога, Яков Иваныч.
Кулаки тушили огни раньше всех, опасались собираться на завалинках, перестали открыто долгоязычничать и смутьянить. Зато каждый день попадались на селе беглые монашки, которые тревожили народ, сея беспокойные вести про то, что Петроград пал, что Колчак в соседнем селе, что уже распущены везде Советы. Долгоязычные нищенки оповещали мужиков о кулацких мятежах, возобновившихся в соседних районах, а отъезд коммунистов на фронт истолковывали как бегство «от народного гнева». Яков велел эту «нищую братию» забирать и сажать в холодный амбар. И так как документов у них не было, а везти их в волость было нельзя по случаю весенней распутицы (сам Яков ездил только верхом на лошади), то продержать этих нищих в амбаре пришлось очень долго.
Со слухами бороться вообще было очень трудно. Они ползли со всех сторон. Подсядешь, бывало, к бабам на завалинку и слышишь разговор:
— У Варвары внук, что работает в губпродкоме, письмо прислал. Он ездил в Воронеж и пишет, что в монастыре, где покоились мощи святого Митрофания, большевики в карты играли и курили. Вдруг в алтаре показался сам Митрофаний; грозит клюкою бесчинникам, чтобы не дымили, божьих ликов не коптили. Ио большевики стали в него стрелять, и тут-то совершилось чудо: пули отскочили от святителя и убили пять большевиков. После того все приходящие в монастырь с усердием к богу — исцелялись. Слепые прозрели, немые заговорили, а безногие обрели силу ходить.
Я рассказал об этом Якову, а он мне ответил:
— По всей стране теперь темная сила зашевелилась, держи ухо востро. Вон и в Дымилове попы усопших царей поминают — и Александра Четвертого. В Дымилове, братец, завируха. Сегодня опять еду. Ждите меня из волости и днем и ночью дежурьте.
И Яков ничего мне больше не сказал и опять уехал, оставив неудовлетворенной мою пытливость.
Со стариком Цепиловым мы собрали вечером нашу рать в сельсовете и завели разговор о подспудных настроениях в деревне. Неутешительные узнали вести. Всякий, кто имел когда-то обиду на комитетчиков или на работников сельсовета, вспоминал ее теперь и вслух жаловался. Обижаться да жаловаться всегда найдутся причины. Как раз в это время для военных нужд только что была проведена мобилизация лошадей, и те домохозяева, которые лишились их, винили в том нас же. Взамен здоровых лошадей им выдавали раненых, изъезженных полковых коней, больных чесоткой, вылечить их было трудно, и это вызывало ропот. Иногда хозяева убивали этих лошадей, сдирали с них шкуру, выделывали из нее ремни, а мясо отвозили в город. Нападали на сельсоветчиков и те, кто не имел к весне семян, а нам семян тоже взять было негде. Притом же фонды овса один член волисполкома запродал спекулянтам, а деньги прикарманил, и хотя был пойман с поличным, но дал долгоязычным повод мутить население: «Почему коммунисты до сих пор не выгонят из своей среды шкурников и жуликов? Так всю Россию расторгуют на сторону». Потом было проведено Наркомпродом отчуждение десятипроцентной нормы крупного скота и двадцатипроцентной — мелкого. Раздавались на улице голоса: «Когда этому конец придет?!» Недостаток дров, леса, обида на отдельные недочеты сельсовета — все это сплачивало строптивых. Недаром же ВЦИК издавал специальные решения о льготах середнякам и о бережном к ним отношении. Недаром же были посланы по губернии специальные ревизоры по проверке отношения местной власти к середнякам. Прифронтовые настроения сказывались во всем.
Так, за разговором, сидели мы час, сидели два. Спать никому не хотелось. Постепенно в избу набралось столько народу, что лавки оказались заняты, и люди стали рассаживаться на полу. Махорочный дым застилал глаза. Тревожное настроение охватило всех, разговор вертелся все около ближайших судеб страны да наступления Колчака. Мужиков занимало, главным образом, то обстоятельство, отомстят нам за смерть русского царя «прочие правители» или «так оставят». Вдруг дверь отворилась, и в канцелярию ночные сторожа втолкнули маленького человечка, никому не знакомого. Все сразу притихли и насторожились. Человечек одет был под городского обывателя из трудовых масс. Крепкие башмаки на ногах, потертое пальто и картуз из кастора старых времен. На подожке, поднятом на плечо, у него болтался узелок, очень крепко завязанный. Глазенки пришельца шустро бегали по мужичьим фигурам, в них горел огонек любопытства. Человечек стоял у порога, не имея сил шевельнуться от тесноты или дальше продвинуться.
— У огородов, стало быть, поймали, — сказал сторож. — Идем мы проулком, колотушки повесили на рукава и курим. И слышим, точно бы кто-то по-за плетнем крадется. «Стой!» — кричим. А он бежать к усаду старосты церковного. Ну, тут мы его и настигли.
Тишина стояла, как говорится, гробовая. Старик Цепилов, который считал себя здесь самым старшим по положению, решил вести дознание.
— Куда бредешь, мил человек, и для какой надобности?
— По личному делу, — ответил тот бойко, как начетчик, — по личному делу, дед.
— Чем промышлять изволите?
— Человек без определенных занятий. А кормлюсь божьим именем.
— Божьим именем? А зачем крадешься по ночам вдоль плетней, как тать? Добрые люди днем ходить не боятся.
— Дети боятся темноты, а взрослые — света, кормилец. И так надо сказать: лучше бояться, чем не бояться.
— Это как же понимать прикажете?
— А понимать это надо так. Без хозяина дом сирота и всяк в нем на́больший. Всякому при этом робко, сегодня один на́больший, а завтра другой. И домочадцы при этом, как горох при дороге: кто пройдет, тот и сорвет. А жаловаться некому.
— А что в миру слышно, прохожий человек? Что дальше будет? Говорят, самый грозный генерал идет? — спросил вдруг кто-то из угла.
— А чему быть, того не миновать. — продолжал он, ободренный серьезным и пугливым вопросом. — Роды приходят, роды уходят, а земля пребывает во веки. Да, идет генерал, а с ним и Франция, и англицкий король, и вся японская страна. Страшно, детушки. В поле — две воли, а кому бог поможет? Знать нам не дано. Их, псов окаянных — иноземных генералов, ни шестом, ни пестом, их тьма-темь, стрелять, так пуль не хватит.
Тишина тяжелых раздумий придавила всех. Молчание становилось непереносимым. Старик Цепилов внимательно разглядывал прохожего и вдруг крикнул:
— Постой, мил человек. Ты не дымиловский ли пономарь будешь?
— И пономарь, и владыка на нашей земле равны, — ответил тот уклончиво. — Из одной доски икона и лопата.
— Ах, парень, про тебя идет молва, молва нерадошная. Должны мы твоим имуществом поинтересоваться, — сказал Цепилов и стал развязывать узелок чужака.
Он вынул из узелка горбушку хлеба и положил ее на стол. Потом встряхнул платочек и оглядел его на свет. Это казалось нам очень диковинным и необычным. Все замерли от любопытства и смотрели на того и на другого, затаив дыхание. Потом старик разломил горбушку на столе, и все увидели, что середина ее была набита царскими кредитками.
— Теперь нам известно твое рукомесло, — сказал старик, расправляя новенькие хрустящие «катеньки» на ладони. — Как только угроза нам, так повышаются царские деньги в цене и спрос на них огромадный у темных элементов, и торгующих ими объявляется немало.