Но вот наступила полоса невзгод, ибо каждому счастью сопутствуют неприятности. Дорога начала проваливаться весною, местами в зажорах вода доходила до колен, а долы стали непроходимы. Пешая ходьба между селениями прекратилась. Я выходил за задние ворота совета и глядел в поле. Оттуда была видна школа, но ее окон различить было нельзя. А может быть, она стояла в одном из них. Может быть, так же, как я, глядела на побурелое поле. Меня забирала тоска, и я отправлялся к доброй Прасковье Михайловне. Я стеснялся спросить ее о том, что меня занимало, а занимало меня одно: как же в моем положении поступают? Я стал осаждать ее намеками, но, кроме одной истории, которую она рассказывала мне уже несколько раз, ничего от нее не добивался.
«Меня любил один учитель из соседнего села десять лет. И каждый раз, когда я по воскресеньям возвращалась домой к матери, он стоял на мостике через речку и ждал меня для того, чтобы сказать: «Здравствуйте. К мамаше изволите идти?» — «К мамаше, — отвечала я, — надо уважать старуху». И так каждое воскресенье. И более вольных речей он себе говорить не позволял, а спросить разрешения проводить меня — смелости не хватало, хотя для этого и выходил на мостик. Самой сказать ему об этом — честь не позволяла, кроме того, инспектор, начальство, соглядатаи… Так десять лет он выходил на мостик, пока я не состарилась. А тут его забрали в самую японскую войну; он отнимал для крестьян луга у помещиков. Так этим дело и кончилось. А ведь мы любили друг друга».
Все это напоминало мне собственную ситуацию и потому не нравилось. Я стал искать выхода, помимо советов доброй старушки, и однажды решил отправить Вере стихи, содержащие намеки, которые ей следовало разгадать. Свои я послать стеснялся и, кроме того, опасался за орфографию, которую не спрашивало с меня начальство, но которая могла изобличить меня, как невежду, в глазах Веры. Итак, я воспользовался чужим сочинением. Надо сказать, что ни одной стихотворной книги под руками не было, кроме старинного песенника, из которого я и списал следующую песню, показавшуюся мне наиболее подходящей для слуха нежной девушки:
Красен в полях, цветен в лугах
Цветочек незабудка!
Гремуч в лесах, певуч в садах
Весенний гость соловьюшка!
А краше мне, дороже мне,
Пригляднее, приятнее —
Души моей красавица!
А кто она и где она,
Никто про то не сведает…
Ни здесь она, ни там она,
Ни у белой груди моей!
А день и ночь, как свет очей,
Огнем горит, лучом блестит,
Звездою предрассветною!..
Я запечатал пакет, приложил к нему штамп сельсовета и отослал стихи с посыльным, как официальную бумагу. Несколько дней я ходил, как слепой котенок, спотыкаясь на ровном месте, и все ждал письма. Мне казалось, что она ответит мне тоже стихами, которые обожгут меня, как огонь. В ближайшее воскресенье, проходя мимо нашей избы, Прасковья Михайловна подала мне конверт. Я сразу догадался в чем тут дело: румянец победно разлился по моим щекам, и глаза не могли скрыть счастливого смущения. Я развернул бумагу и увидел, что это были мои стихи, присланные обратно… Сердце мое похолодело.
— Она велела передать тебе и сказать, — промолвила добрая учительница, поднимаясь к окну по завалинке, — что эта песня не подойдет ни для пения, ни для декламации. Это, говорит, слишком сентиментально, для деревенского слушателя неподходяще.
— Это вовсе не для зрителя и слушателя, — сказал я, — это для нее специально.
— Ах! — всплеснула она руками. — Для нее специально. Вон оно что! Так бы и писал, а то ввел в заблуждение девушку. Ну, тогда другое дело, это ей понравится. Давай, я отдам ей обратно.
— Нет, — резко и с горечью сказал я, — такие послания не возвращают. Я не могу позволить смеяться надо мною. Дудки!
И выйдя в сени, я разорвал в клочья эти стихи, вскрикивая с укором и досадой:
— Эх! А еще епархиальное училище кончила, Пушкина читала, а не могла догадаться, что к чему…
ПЕСТРЫЙ ПРОМЕЖУТОК
— Могу ли я приобрести мудрость в твоей уединенной библиотеке?
— Откажись ото всех наслаждений жизни, питайся стручковыми овощами, пей воду, беседуй только с мудрыми и учеными мертвецами…
— Как? Но ведь это значило бы умереть ради мудрости!
Весною мы провожали Васю в Красную Армию. По старой привычке, перенятой у прежних поколений, призывники ходили по улицам и собирали «на веселье». Всей компанией они останавливались под окнами избы, и один из смельчаков взывал:
— Тетя Орина, в Красную Армию едем, сыну привет, выходи с нами проститься.
Уходящим в армию никогда не отказывали и одаряли их самым лучшим из снеди: свежими яйцами, сметаной, некоторые давали самогон и деньги. И уже за неделю до отъезда в армию ребята бросали домашние дела и принимались «гулять». Они бродили по селу с гармошкой, увитой лентами, и где приведется, останавливались и отплясывали под припев:
Эх, бей боты,
Разбивай боты,
Скоро, девки, стану я
Командиром роты.
Девушки раньше обычного срока выходили тогда к завалинкам, на проулки, на околицу и усаживались в ряд, белые, как гусыни. Зачиналось обоюдное любованье. Ребята обделяли их горохом и чечевицей, которые заменяли тогда в праздничном обиходе подсолнечные и тыквенные семечки, а девушки, в свою очередь, вышивали ребятам кисеты, готовили носовые платки, и украдкой каждая дарила их тому, который был ей мил. Вечерами тихие пары разгуливали между амбарами околицы, белели у плетней и шептались у крыльца. Призыв в армию всегда вносит в деревенскую жизнь элегическую праздничность. Взрослые, главным образом, вздыхают и изрекают мудрые советы и пророчат всякие напасти, а молодые целуются за заборами, клянутся быть верными до конца войны и веселыми голосами вскрикивают песни так удало, что петухи прячутся в подворотни.
Вася ходил с товарищами везде, куда шла компания, незаметно удалялся оттуда, где он мешал. Праздничное однообразие тяготило его, с самогоном он не дружил, а любовные разговоры его не тешили, хотя из чувства товарищеской солидарности скрывал это. Зато мгновенно оживлялся он, когда кто-нибудь из товарищей спрашивал его о событиях на востоке, о походе Колчака, о каверзах чехословаков, о сибирской тайге, которую он любил уже заглазно. В волкоме комсомола он к этому времени стал своим человеком и постоянно приносил оттуда брошюры о гражданской войне, которые читал приятелям на околице. Все почему-то наперед убеждены были, что попадут именно в армию, которая будет бороться с Колчаком, поэтому Волга, Урал, Сибирь — это были уже слова родные и близкие сердцу, как околица, Лазоревый дол, Девичья Канава.
В один из вечеров и мы — культпросвет деревни — провожали нашего Васю. Сидя на партах, мы пили морковный чай и ели ячменные лепешки, выпеченные учительницей из муки, принесенной нами «в складчину». Мы говорили о том, что не возродятся наши спектакли и наши чтения, которые подогревались жаром неутомимого Васи. Тут первый раз пропел Вася свою любимую песню, прикрыв глаза рукой:
Славное море — священный Байкал,
Славный корабль — омулевая бочка!..
Эй, баргузин, пошевеливай вал, —
Молодцу плыть недалечко.
Шилка и Нерчинск не страшны теперь, —
Горная стража меня не видала,
В дебрях не тронул прожорливый зверь,
Пуля стрелка миновала.
Шел я и в ночь, и средь белого дня,
Близ городов я поглядывал зорко,
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой.
Он уже знал все те места, где развертывалась война, и рассказывал мне, чем была Сибирь для народа до революции, и я впервые здесь услышал о декабристах. Я знал речение «это Сибирью пахнет» в применении к проступку. «Раскрепощать Сибирь от Колчака» — это выражение приобретало теперь смысл неотложной практической помощи угнетенным. Вася просил меня прийти на следующий день. Я не замедлил это сделать и застал его в горнице, в которой он обычно по летам жил, читал книги, столярничал, делая рамки для ульев.
Тогда он сортировал книги на полу и, когда я вошел, сказал мне:
— Антанта заняла Украину и хочет ее отторгнуть. Петлюра — ее ставленник. Читал ли?
— Не читал, но слышал. Якову в волости говорили.
— На севере — англичане и Юденич, — продолжал он тихо, — в Сибири Колчак забрал власть в свои руки и даже арестовал эсеров. Он хочет быть диктатором. Думать надо, как порют мужиков за их смелые захваты кулацких земель. Со всех сторон мы окружены врагами: Юденич движется на Петроград, с запада лезет Польша, и везде враги жмут: с севера, с юга, с запада, с востока. Весь мир на нас.
Вася складывал некоторые книги в корзинку, именно те, с которыми никак не мог расстаться, а остальные отдавал мне. Он ползал на коленях по полу, любовно поглаживал каждый переплет, произнося название книги, припоминая при этом, у кого и как она была куплена. Я стоял на корточках с растопыренным подолом рубахи, которым ловил бросаемые Васей книги. Ноги мои онемели, но я не менял положения, боясь выронить добычу.
— А если что с л у ч и т с я — все твое, — сказал он.
Я ощутил дыхание непреодолимой катастрофы, и книги мои запрыгали, повалились обратно на пол. Вася стал поднимать их и старательно укладывать заново.
— Если я не вернусь, — тогда забирай все, — повторил он еще спокойнее. — Интересные есть вещи и про Сибирь… Впрочем, я сейчас их тебе отдам. Это я на базаре у городской женщины за три фунта хлеба выменял, — сказал он и взвалил мне на руки двадцать томиков Сергея Максимова. Подол моей рубахи расползся, и я вместе с ношей осел на пол. — Бери, — это про старую Россию, которая не возродится. Не захотят мужики теперь ига и скорее сами умрут, чем хомут наденут на шею. Теперь все по