Напуганные событиями этих дней, мужики с большим трудом выбрали нового председателя. Никто не хотел идти на место Якова. Был общий голос:
— Добрался Соленый до нашего села, всех председателей в могилу сведет.
Находились люди, которые утверждали, что такую клятву бандит где-то и при ком-то дал и будто бы разослал в таком духе письма по округе, только никто тех писем своими глазами не видел. Сходка затянулась до самого вечера, а все кандидаты, которых называли, решительно отказывались. Тогда вот, в самый разброд, когда уставшие от разговоров мужики понуро сидели на лужайке и не знали, что еще предпринять, поднялся вдруг Иван Кузьмич и сказал своим хрипловатым, но залихватским голосом:
— Ладно, граждане, я вас выручу. Так и быть, принимаю на себя опять эту обузу.
Вздох облегчения и одобрительные крики были, ему общим ответом:
— Разлюбезное дело.
— Послужи, Ваня, миру, мир тебя уважит.
— Мир в обиду тебя не даст.
— Страшен сон, да милостив бог, Иван Кузьмич. Твоей да разудалой голове бандита бояться. Твое дело привычное.
— Только сами понимаете, — продолжал он, — времена тяжелые, везде вопль содомский и гоморрский. Везде вавилонское смешение языков. Вознаграждение надо увеличить. Три пуда в месяц сверх жалованья.
Мужики разом смолкли и опустили головы. Яков получал только денежное вознаграждение, отказавшись потом даже от хлебного пайка, когда получил землю и снял посев. «Три пуда в месяц» — это если перевести на тогдашние деньги, так дух захватит. Требования эти были по тем временам, осторожно выражаясь, нахальные, но Иван Кузьмич славился человеком не стесняющимся и общество свое, как выражались земляки его по этому поводу, «прижал, как ужа, вилами».
Долго сидели мужики, и каждый из них говорил:
— Глядите, граждане… глядите, дело ваше.
И ни один не выдавал потайных своих дум.
Когда пригнали стадо и надлежало расходиться по домам, один за другим стали спрашивать друг друга:
— Видно, охотников в председатели больше нет.
— Видно, нет.
— Так за чем же дело стало?
— А пес их знает.
Тогда Иван Кузьмич сам спросил, какой ответ последует на его предложение.
— Видишь — народ молчит, — сказали ему, — значит, в полном с тобой согласии.
И все после этого облегченно вздохнули, а потом стали расходиться.
С этого дня мне уже с Иваном Кузьмичом пришлось вместе работать. Иван Кузьмич, насколько я его понимаю теперь, был большой оригинал. Он принадлежал к той породе людей, которые умеют «с одной блохи по две шкуры сдирать». Тогда я его считал просто жуликом, каких свет не родил, и сильно страдал, что место Якова занял он. И с первых же дней мы с ним не поладили. Впрочем, расскажу сперва, кто такой он был.
До революции он немного приторговывал, скупая у окрестных баб скоромное масло и яйца и отвозя их в город. Оттуда он не возвращался порожним, а всегда привозил тухлую селедку, которую, вероятно, скупал за бесценок, а продавал ее на селе, по случаю баснословной ее дешевизны, очень быстро. В детстве, когда проходил я мимо его двора, где стояла тара с рыбой, всегда зажимал нос, — невозможно было вытерпеть, и даже в то время, когда селедки не было, чудился ее запах. Люди, идя по улице, обходили дом Ивана Кузьмича, сворачивали на дорогу. Он постоянно шутил:
— В селе я свой дух имею.
Его ярчайшей особенностью было то, что он из всех неприятностей выходил сухим, умел всякие дела улаживать и во всем постигал удачу. Безобразную дочь (глядеть на девку было тошно) выдал за красавца-парня, очень зажиточного; сына-новобранца, которому предстоял колчаковский фронт, пристроил в отряд по борьбе с дезертирством, который оперировал в нашем уезде, и этот сын до сей поры считался «добровольным борцом с дезертирами» и пользовался всеми почестями, отсюда вытекающими. У других урожай портился от засухи, у Ивана Кузьмича только улучшался. Лошадь, купленная им за бесценок, быстро у него поправлялась, и потом за нее давали большие деньги. Баба у него была красивая, крупная, дородная, острая на язык, бойкая, проворная, непоседливая; от ее огненного лица, невзирая на большие годы, исходило сияние несокрушимого довольства и жизнерадостности. Она заговаривала кровь, лечила «трясовицу» и прочие недуги, даже, говорят, «пущала килу», суеверные люди ее побаивались. Иван Кузьмич был значительно ниже ростом своей бабы, тщедушен, хил, так что на селе шутили, будто жена носит его в своем подоле, как ребенка. Он носил волосы, стриженные в скобку, без единой седины, курчавую бороду, был весь заросший, как болотная кочка, даже на носу его торчала черная щетина, и было прозвище ему за это «Жук». Несмотря на свое тщедушие и большие лета, он был неутомим в работе, выглядел молодо, шутливо говорил о себе: «маленькая собачка — до старости щенок», и я не помню его в состоянии бездеятельности или отдыха. Он постоянно копался на огороде, когда полевые работы были окончены, чинил телеги, чистил двор, и даже когда приходил на сходку, то или разминал руками табак, или вязал носок из овечьей шерсти. Ходил быстро, одевался бедно, очень бедно: его пестрядинные штаны были все заплатаны, военная гимнастерка, выменянная в годы мировой войны у австрийца за краюху хлеба, не сходила с его плеч. Он не имел привычки подпоясываться. Зато приобрел навык постоянно нюхать табак, доставая его из кармана. К нему близко не подходи, щепоть его пылит, карман тоже пылит — зачихаешься. Хитрец он был — какие редки. Никогда нельзя было угадать, о чем он думал, потому что всегда притворялся бездумным, был весел, болтлив и постоянно солоно шутил. Но думал он много и любопытно. Надо сказать, что был он вовсе неграмотен и к книжному знанию относился неодобрительно и не скрывал этого.
— Мошенники появились на земле вместе с грамотой, — говорил он. — Наши отцы и прежние подрядчики грамоте не знали, и растрат не было.
Поэтому первым долгом, став председателем, он отобрал у меня приходо-расходную книгу и унес ее домой, оставив всю остальную канцелярию на мое попечение.
— Сам расплачиваюсь, сам и запись веду, — сказал он.
— Но ведь ты неграмотен.
— Бабу писать заставлю. Деньги — дело важное. Чужому человеку их доверять нельзя.
Это было явным беспорядком, я жаловался в волсовет, там посмеялись над этим, да и только. Канцелярию он считал местом нечистым, редко в нее заглядывал и принимал граждан, где придется. И даже приучил посыльных из волости приносить бумаги ему на дом. Придешь к нему, он вынет из шкафа с посудой деловую бумажку, порвет и завернет из нее цигарку.
— Как это можно, — скажу я ему, — ведь это вопрос о посевной площади льна.
— Еще пришлют, если важно, а если это проформа, то и отвечать не надо.
И верно, обычно второй раз не присылали напоминаний. Если же случалось, что напоминание приходило во второй или в третий раз, он приносил мне его и говорил:
— Придется ответить, видно, что-то важное.
Он редко ошибался в оценке той или иной бумажки, и это было более, чем удивительно. Волостных работников, приезжающих по делам, он приучил являться не в канцелярию, а к нему на дом. И завелись теперь такие порядки: посыльный кричит у меня под окном:
— Иди к Ивану Кузьмичу, из волости приехали.
Приходишь туда, а волостные работники сидят за самоваром и с медом чай пьют. А Иван Кузьмич говорит им обязательно про то, что надлежит говорить председателю: почему не засеяна земля, почему плодятся дезертиры, и непременно найдет всему этому такое объяснение, которое понравится начальству. А когда проводит волостных представителей, и я, поверив в искренность его намерений, спрашиваю:
— Когда приступим к делу?
Он отвечает удивленно:
— К какому делу?
— Да к ловле дезертиров.
— Вот чудак, да ведь это я пошутил.
— Хороши шутки, ты говорил волостному председателю в лицо при всей компании.
— Постой, а что, бишь, я говорил?
— Ты жаловался на то, что дезертиры село смучили, и хотел организовать какие-то «тройки».
Он закатывался в смехе и махал рукой:
— Оставь бабам сказки эти… Разве с таким начальством что-нибудь сделаешь, они ничего не смыслят. Погляди на них: мед едят и хвалят за белый цвет, дескать, липового происхождения, все знаем, все видим, книги читаем, а того не понимают, что в нем наполовину пшеничной муки намешано и пущено сахарину. Кормить такую ораву чистым медом накладно.
Удивительно, как легко он постигал дух волостных требований и как ловко лавировал. За несколько дней до прибытия отряда он торопил меня с отправлением списков дезертиров в волостную комиссию и велел заседать сельской, сам же пальцем о палец не ударил, чтобы настоящим образом ловить бегунов, и даже притворялся тогда, что плохо осведомлен про них. Вообще его никогда ни в чем нельзя было уличить, и волостные работники были о нем высокого мнения. «Вот ты, Иван Кузьмич, — э н е р г и ч н ы й человек, а дезертиров развел», — говорили ему в волости. «Что поделаешь, — отвечал он бойко, — нечисть всегда плодится споро и незримо для глаза, возьмите клопа, к примеру, в щель к нему не влезешь», — и волостное собрание улыбалось. «Вот ты, Иван Кузьмич, — д е л ь н ы й человек, — говорили ему в волости, — а между прочим, у вас на селе осталась земля под ярь незасеянной». — «Что я с ними, лодырями, могу поделать, — отвечал он, — я ему говорю: засеять надо, а он отвечает: зачем мне сеять, я и кулацким хлебом проживу». И трудно было даже решить, юродствует ли он или говорит искренно. Волостные работники вздыхали, понимая, куда он метит, ссылаясь на «грехи прошлого». «Вот ты, Иван Кузьмич, — п е р е д о в о й человек, с советской душой, — говорили ему в волости, — а монашки агитацию ведут у вас на селе, какие-то аферистки читают над больными акафисты». — «А как ее разберешь, монашка она или не монашка, я с ней в бане не мылся, а облачение свое они на сарафаны променяли, — отвечал он. — Попробуй, цапни ее за сарафан, в