Юность — страница 73 из 92

ы же скажете — обижать женщин нельзя, равноправие, свобода, дорогу бабе вперед; тронешь ее, свободную гражданку, потом горькими слезами наплачешься». И так умудрялся этот человек слыть все время «энергичным, дельным и передовым, с советской душой». Это был его талант.

Иногда намекнешь ему на несуразность его поведения, так он поглядит на тебя с сожалением, крякнет, засунув в нос щепоть табаку, и скажет:

— Ах ты, чудак-рыбак… живой живое и думает. Жизнь наша не краденая, ее беречь надо. Дал бы бог здоровья, а дней много впереди. Так ли?

Первый удар по нему был нанесен мною в связи с ревизией его денежных дел. Тогда злоупотребление общественными средствами было явлением нередким в сельсоветах, и советская власть напоминала ревизионным комиссиям, чтобы заглядывали в сельскую кассу почаще. Приближался день и нашей ревизии. Мне очень хотелось знать, как ведет запись сельских расходов жена Ивана Кузьмича. Но я тотчас же был опечален, когда услышал, что сельская ревкомиссия составлена из «глотов».

В наших местах «глотами» называли тех из отпетых мужиков, которые умели бороть мнение сельского собрания исключительно «глоткой» — несокрушимой способностью к перекорам и попрекам. Когда-то бессменно они ревизовали старост, по традиции выдвинули их и на этот раз. Это были три старика, и все Иваны.

Иван Емельянович — человек прилипчивый, отличающийся такой твердой способностью выпрашивать, вымаливать и уговаривать, когда ему надо опохмелиться, что соседи, как только он входил в избу, тотчас же бежали разыскивать стаканчик водки, наперед зная, что от него все равно не «отвязаться». Иван Сидорыч — нашей церкви самородный регент, хора управитель и знаменитый исполнитель церковного «апостола». Когда он принимался на сходке кричать, все зажимали уши и терпеливо ждали, когда, наконец, он кончит. Поэтому на собраниях ему всегда уступали. Шла молва, что в молодости он заглушил своим басом даже церковный колокол. Иван Максимыч — он брал, как говорили, «измором». Был тих на голос, медлителен в движениях и даже вежлив в разговоре. Но тем, кто ему досаждал, он не спускал уже никогда и мстил в течение всей своей жизни. Грамотным из них был один только певчий, Иван Сидорыч, он и читал в приходо-расходных книгах и делал выборки. А что же, спрашивается, делали остальные «глоты»? Да ничего. Приступая к ревизии, они приказывали старосте купить водки на средства, которые они «похерят в книге», ели редьку с медом и безотдышно пили чай, черный, как деготь. Так они сидели у старосты, пили водку и потели в течение недели, пока все не опухали и не теряли голосов. Тогда жены выволакивали их на крыльцо, где они отлежались, а отлежавшись, образумлялись, принимались составлять акт. Составляли они акт еще три дня. Причем, так как был грамотен из них только один Иван Сидорыч, то он, написав фразы, зачитывал их осоловелым приятелям и спрашивал:

— Так ли?

— Тебе виднее, — делай, как суразнее.

Иван Сидорыч появлялся на сельском собрании с листом бумаги в руке и осипшим голосом вычитывал:

— За текущее время израсходовано на мирские дела столько-то, за текущее время собрано на мирские дела столько-то. Итого в мирской кассе столько-то.

Тем дело и кончалось. Мужики сидели на лугу и разговаривали о своих делах, и только после, когда кончалось чтение акта, они спрашивали ревизоров:

— В кассе деньги все ли налицо?

И староста обычно становился на колени, кланялся и «каялся». Он сетовал на дела, которых уйма, на свою неопытность и просил ему «скостить» несколько десятков рублей.

— Просчет, — говорил он, — дела не копеечные, дела рублевые.

— Дела не копеечные, дела рублевые, — повторяли мужики, и ему обычно «скащивали».

На этот раз все началось таким же порядком, как и прежде, но кончилось по-новому. Мужики сидели у пожарного сарая на лужке и слушали нудные «столько-то», «итого»… Иван Кузьмич готовился было уже заикнуться о «просчете», как со стороны молодежи посыпались к нему вопросы:

— Расшифруйте, что это за суммы, которые названы — «по отдельным записям»? Мы знать хотим, из каких сумм складывается расход. Какие виды расхода?

«Глоты» нахмурились и принялись кричать: де, мы по двадцать лет на этом деле, и всех старост ревизовали, и «не яйцам курицу учить», и что-де мы «облечены доверием сельского собрания». Но вслед за ними стали выкрикивать и мужики, и вскоре молодежь одержала верх. Принесена была приходо-расходная книга, вручена Ивану Сидорычу и отдельно по статьям заслушана.

— По нуждаемости общества, за одну милость, в знак благодарности, израсходовано на десять фунтов масла и полпуда говядины — столько-то. В получении расписался Иван Филиппов?

— Постой, погоди, — всполошились мужики, — какая же это «нуждаемость общества?» Что за «полпуда говядины» и почему в получении расписался Иван Филиппов?

— Не галдите, дайте слово молвить, — ввязался ретивый Иван Кузьмич. — Вы делянку леса на дрова получили за Лазоревым долом?

— Получили.

— Ну, так вот, лесничий эти полпуда говядины и сцапал. Ходил я к нему, ходил, пороги обивал, — а дело не двигалось. Обещать он мне обещал, а бумажку не давал. День ото дня все откладывал. Смучился я, граждане, и как только полпуда ему под стол сунул, видно, сразу он мясо почуял и говорит: «Вы, наверное, устали пешком такую путину ходючи. Присядьте вот, отдохните пока, сейчас я вам разрешение нацарапаю». И нацарапал одним духом. У меня есть свидетели. То мясо я у Ивана Филиппова брал.

— Расход принять, — кричат мужики, — ничего не поделаешь. Дальше.

— По нуждаемости общества, — продолжает басить Иван Сидорыч, — за одну милость, в знак благодарности, израсходовано на три меры гречи — столько-то.

— Да почему гречи?

— Ах вы, неразумные, — поясняет Иван Кузьмич. — Помните, нам велено было коптилку поставить на селе и там серой окуривать лошадей, которые чесом болели. Вы тогда сами в коптилку не поверили и всяк по-своему хотел лошадей лечить. А проформу соблюсти надо было. Иначе за ослушание штраф. Я коптилки выстроил, а печи в них не склал. Ветеринар хотел нас оштрафовать, но на трех мерах гречи мы помирились. До гречневой каши он охотник.

— Большой охотник, — поддакнули мужики. — Расход принять. Что поделаешь… Дальше читайте.

Были тут всякие записи: «медовые» — на мед приезжающему начальству, «чаевые» — на чай приезжающему начальству, «табачные» — на табак приезжающему начальству… даже оказались записи «богоугодные», что нас особенно возмутило: председатель помогал церкви и исхитрился починить ограду на общественные средства. Разумеется, все это было лукаво оправдано. Председатель, видите ли, воспылал вдруг сильным беспокойством за деревья подле церкви, которым угрожали наши козы. Мужики, всполошенные молодыми, потребовали переревизовать председателя. Это был решительный удар по «глотам», которые с тех пор сразу утеряли свои исключительные права. Мужики простили вину своему изворотливому председателю, но отослали материалы в уезд, которые оказали свое действие, в особенности в отношении лесничего. А Ивана Кузьмича заставили делать записи только через секретаря. И вот между мною и им началась тихая, но жестокая война.

Иван Кузьмич считал ненужным делом «отдавать отчет мальчишке» в денежных расходах. Бывало, скажет как бы между прочим:

— Принеси книгу, записать расходы надо.

— Приходи в канцелярию, там и запишем, — отвечал я.

Председателю не хочется расставаться с милыми привычками и идти самому к книге. Должны книга и секретарь ходить за ним. Потопчется на месте, покосится на меня и скажет тоном более ласковым, за которым угадывал я клокотанье сдерживаемой досады:

— А ты не дури… подчиняйся, что говорят старшие.

— В канцелярских делах я сам указчик.

Тут он выругается солоно и скажет, дав волю своему гневу:

— Ну, смотри, запустишь денежные дела, сам будешь расхлебывать, я тебе напоминать сто раз не стану, — и выйдет из своей избы, с сердцем хлопнув дверью.

Я к нему не иду с книгой, он ко мне не идет. Записи же заносить все-таки надо. Вот он явится в канцелярию, не поздоровавшись, сам вынет из шкафа приходо-расходную книгу, положит ее передо мною раскрытой и скажет:

— Ну, Сахар Медович, пиши.

Затем он вынет засаленный клочок бумаги, на котором сделал крестиками пометки, и начнет диктовать. Я его останавливаю, вникая в характер каждой траты. Он плюнет, опять выругается, захлопнет книгу и уйдет домой. Потом явится на другой день, и у нас повторяется та же самая сцена.

— Пиши, мудреный скорописец, — буркнет он, положив книгу передо мной, — на всякую всячину израсходовано столько-то…

— Всякая всячина? Таких расходов не бывает.

— А я говорю, есть.

— А я говорю, нет.

— Поспорь с ним… малый, что глупый…

— Старый, что малый.

— Не смейся над старым, и сам будешь стар.

— А молодость не грех, попрекать меня ею незачем.

— Молодо — зелено, вот что надо помнить.

— Старо, да гнило.

— Сколоченная посуда два века живет. Доживи-ка до наших лет, попробуй.

— Молодой стареет — умнеет, а старый стареет — тупеет… Борода уму замена.

— Отстань языком болтать, что помелом. Ты ему слово, а он тебе двадцать… Пиши, не твое дело рассуждать.

— Нет, я писать не буду.

— А я тебе говорю — пиши… — он начинает снижать свой тон. — Я слышал от дельного приказчика, который служил у самого Бугрова, так и выражались: «Заплачено за всякую всячину».

— Капиталисты по-своему делывали, а я по-своему.

Иван Кузьмич смолкал, чтобы побороть досаду, вновь поднимавшуюся в нем.

— Ну, как написать? Нельзя же так: «Васютке заплатил за храбрость, упала в мирской колодец кошка». Кто мог кошку вынуть? Васютка. Васютке и заплачено.

— А так и напишем: «Васютке, который вынул из колодца кошку».

— Ишь ты, какой арехметчик. Все бы тебе в точности, как на духу у попа… А разве про кошек можно в казенных книгах писать?

— Отчего же нельзя?

— Ну так валяй, пиши про кошек, про собак, про мышей, про лягушек. Хоть про чертей пиши, про кого тебе вздумается. Умные люди будут читать и помрут со смеха.