— Пускай помирают, жалко мне, что ли.
— Тьфу ты, господи! Пиши… Я своей головой отвечаю. Язык у тебя наперед ума рыщет. Поменьше говори, милый, побольше услышишь. Умнее волостного писаря хочешь стать. Нет, не бывать тебе волостным писарем. Тонка кишка. Волостной писарь все законы произошел и не будет вот так, как ты, кочевряжиться, из себя выставлять облаката. А что ты есть? Ноль без палочки. От черта отстал, а к людям не пристал. Тебя ни в мир, ни в пир, ни в люди. Пиши, тебе говорю: «израсходовано на всякую всячину…»
— Не буду.
— Я сказал — своей головой отвечаю.
— Тогда и пиши своей рукой.
— Своей рукой? То-то вот, не умею. Да мне и не велено.
— Ну, тогда запишу про кошку.
Иван Кузьмич пробежал по канцелярии мелкими шажками. Вдруг обертывается ко мне и кричит:
— Ладно, валяй про кошку… Эх ты, недотепа! О тобой водиться, что в крапиву садиться. Не бывать тебе волостным секретарем.
А я записывал мелкий расход, как находил удобным. Иван Кузьмич сокрушенно всплескивал руками и говорил в это время:
— А? В казенных бумагах и вдруг запишут какую-то, прости господи, несчастную животную… Девки узнают, так засмеют на околице… Эх, доля горькая, связался черт с младенцем!
Так мы и не могли один другому подчиниться, так вся работа у нас и протекала в сердитых разговорах, так мы и расстались с ним, как-то сразу неожиданно.
КРЕПЧЕ АЛМАЗА
Только в бурю выявится храбрость морехода. Только битва обнаружит решимость полководца. И мы узнаем удивительные свойства людей при величайших опасностях.
Регистрация дезертиров целиком лежала на мне. Иногда нагрянет отряд по борьбе с ними, председателя Совета, положим, нет дома, он пашет или на базар уехал, и требуют все «точные данные» от секретаря.
— Ты молодой, грамотный, да с дурью, — говорил мне Иван Кузьмич. — Ты привык миру досаждать, ты и следи за дезертирами, а я старик, меня заботы смучили. Мне не пристало шутки шутить.
Ну, и приходилось следить. Трудное это было дело. И очень опасное. Только что сообщишь, бывало, в волость, что такие-то, к примеру, дезертиры добровольно явились в свои армейские части, о чем мне сами письменно доложили, а также и родным своим, а через три дня сосед встретит их в ельнике. Жены носили мужьям хлеб в леса, в рожь и в овины, где прятались дезертиры, норовя это сделать рано на заре или ночью. А если днем пойдет за грибами или за ягодами, так и знай: дезертиру хлеб понесла. Тогда бежишь к членам сельской комиссии по борьбе с дезертирством и долго убеждаешь, и уговариваешь, и стращаешь каждого в отдельности пойти хотя бы проверить факт.
«Да нет, да кто, да почему мы знаем, да зачем должны члены комиссии, как гончие собаки, рыскать по лесам да искать зверя», — вот была обычная их отговорка.
А другой даже сердито огрызнется:
— Не стращай, молодец, смерть придет и без твоих угроз.
А пока с ними так разговариваешь, баба уже скрылась в лесу, и на след ее не попадешь. Впрочем, дезертиры нас не очень и боялись. Мы были без оружия, арестовать их на месте не могли, а кулачной силой их взять и думать брось. Если на заре придешь на опушку леса, то увидишь, как из кустарника вылезают «зеленые», кидаются к женам и увлекают их в глубь чащи. Увидят тебя, и начинается такой разговор:
— Бросил бы, Сенька, за нами охотиться. Все равно в армию не пойдем. Разве, кроме нас, в Расее народу не найдется? Пускай молодые отличаются, они бессемейные.
— Эх, как вам не совестно говорить такие слова!
— Ничуть не совестно, посиди-ка с наше в окопах, так не так запоешь.
Тут начинались припоминания всех невзгод, которые они вытерпели еще на германском фронте, и наши слова заминались. Надо помнить, что у них были револьверы, шашки, обрезы. При таком обстоятельстве много и сурово с ними не поговоришь. Иногда приходилось нам заставать дезертиров и дома, или в банях, или в овинах. Но чтобы сразу арестовать его — не выходило. Встанет, взмахнет шашкой — и мы отскакивали в сторону. У них была совершенная осведомленность по части того, где находятся отряды по борьбе с дезертирством, и как только отряды уходили из нашей волости, «зеленые» вылезали из овинов, из ям, из лесов, из ржи и смело вступали в деревню. В таких случаях они разгуливали открыто и даже собирались в толпы, вместе пели песни на околице. Я переписывал их фамилии и отправлял списки в волость, откуда следовало неизменное предписание: «Немедленно всех арестовать и препроводить с понятыми в волостную комиссию». В ответ на это приказание обычно следовала, в свою очередь, отпись сельской комиссии: «Арестовать были не в силах, они вооружены, как атаманы, и голыми руками их не возьмешь. Пришлите помощь». Волкомиссия выписывала отряд, при вступлении которого в волость «зеленые» моментально опять исчезали, влезая в свои норы, в чащобы леса, в укромные углы, облюбованные ими. Я помню только один случай, когда мне посчастливилось арестовать дезертира. Это произошло вот как. Один раз я вышел на усад и вижу: крадется по тропе к огородам щупленький паренек, остановится, повертит головой в стороны и опять ползет. Его родители жили через несколько домов от меня, были почти соседи. Я бросился в картофельную ботву и пополз ему наперерез. Мы почти столкнулись лбами. Он с перепугу бросился сначала в сторону, но, узнав меня, весь так и просиял:
— А я уж думал, чужой кто… Со страху дух захватило. Сердце екнуло.
Он сидел в ботве и щупал свое сердце под выцветшею гимнастеркой.
— А теперь вижу — ты, так у меня ретивое запело петухом… дай отдышаться.
Мы были с ним когда-то приятелями, вместе ходили в горохи, разоряли птичьи гнезда, ловили окуней. Он был старше меня на два года, а ростом выглядел ниже, чем я, и его только что взяли на военную службу.
— Петрушка, — прошептал я, — ты дезертир? Ты армию оставил и домой бежишь, как Митька Бегунец? За это тебе не поздоровится.
— А отряд отбыл вчера в соседнюю волость, — ответил он простодушно, — бояться некого.
— Бояться есть кого, у нас — сельсовет, у нас — комиссия по борьбе о дезертирами.
— Ну, а кто у вас в комиссии?
— В этой комиссии, — кричу я что есть силы, желая придать важность и строгость своему тону и сразить приятеля, — в этой комиссии — я, вот! Главный секретарь и член.
Он сразу белее белья стал. Перепугался вконец, вдруг что-то невнятно забормотал, и лицо его приняло крайне виноватое, плаксивое выражение.
— Разреши мне хоть мамку увидать да и в бане помыться, а тут и бери, — сказал он боязливо. — Эх, а еще друг! Помнишь, я тебе отдал березовую дубинку?
— Положим, за дубинку ты взял голубя… Да и при чем тут голубь, когда интересы государства выше нас с тобой, выше дубинки и выше голубя, выше дерева стоячего, выше облака ходячего. Понял?
— Это я знаю, — вздохнул он, — это нам политрук говорил.
— А, тебе политрук говорил, ты не слушался, ну, вот и страдай!
Он вздохнул опять. Я вынул огромную репину из кармана, только что сорванную с гряды, и ему подал.
— На, ешь.
Мы уселись на тропе, поросшей сочным пыреем. Чернобыл и горькая полынь, окаймлявшие рубеж, укрывали нас от людских глаз. Мой Петрушка сосредоточенно ел репу, расстегнув ворот тяжелой гимнастерки, и внимательно меня слушал.
— Ну, Петрушка, — говорил я, — беру тебя на свою ответственность. Погляди на мать, погляди на отца, в баню, пожалуй, сходи, но завтра в сельсовет заявляйся как доброволец. Осознал, мол, свой гнусный поступок и с повинной иду. Мы тебе тогда бумагу дадим, как явившемуся добровольно, и от советской власти прощение тебе будет. Но ежели ты к «зеленым» уйдешь — на себя пеняй, навек — мой недруг. Убью тебя из поганого ружья и кости развею. Понял? Потому что и мне не житье: во-первых, совесть меня замучает, как предателя государства, а во-вторых, мне тоже суд грозит, как обманщику и преступнику. Вот какая ответственность за тебя, дурака.
— Ты притворись недельку, что меня не видел…
— Недельку? Ой, парень, коли так, то сейчас в сельсовет идем.
— Ну, ладно, — согласился он, — нельзя пошутить…
На другое, утро я пришел к Петрушке в избу. Он уже ел блины, обмакивая их в творог, а мать возилась со сковородами у печи.
— Сряжайся! Знай ружье, да не мочи дуло, — сказал я Петрушке, — и за это промедление мы перед государством ответчики.
— Полно, Сеня, — ответила мать за него, — от него прибытку войне не будет, он ружья-то боится.
Она принялась меня уговаривать:
— Не тронь его еще одни суточки.
А Петрушка молча ел блины, ел долго, основательно и косо на меня взглядывал. Потом вытер руки о гимнастерку и произнес угрюмо:
— Схожу по малой нужде, — и вышел во двор.
Подозрение сразу закралось в мою душу. Я вскоре удалился вслед за ним, но на дворе Петрушки уже не обнаружил. В тревоге я выбежал за задние ворота и увидел, как он бежал, что есть духу, к гумнам, откуда было рукой подать до перелеска. И вот я бросился Петрушке наперерез засеянными усадами, приминая овес, просо и ботву картофеля. Я понимал, что он непременно спрячется в перелеске, — больше бежать было некуда, в другие стороны простирались ровные поля, а за ними деревни. Непередаваемый гнев утроил мои силы. Я прокладывал за собою стремительную тропу сквозь пышные полосы льна, зрелой пшеницы и густого проса. Пути наши уже скрещивались. Я первым выбежал на дорогу, ведущую к перелеску, и пересек направление Петрушки. Тогда он решил обойти меня хитростью и метнулся в горохи. Он добежал до высокой стены зеленого гороха, нырнул в него и исчез с моих глаз. Когда я приблизился к этому месту, где он упал, я ничего не нашел там, даже следа… Известно, что полевой горох растет спутанным и является самым верным прибежищем для беглецов; в нем никогда нельзя найти свежую тропу. Я был в отчаянии и, точно молодой конь, выпущенный на волю после долгой стоянки в стойле, стал бегать вдоль и поперек полосы, питая надежду натолкнуться на Петьку. А натолкнуться на него в зеленом горохе было трудно: беглец сам был весь зеленый. Он понимал, что