Юность — страница 78 из 92

Артанов больше не приезжал к нам, и я не знаю, где встретить этого мужественного человека, возбудившего во мне восхищение. Во всяком случае, память о нем свежа в народе, а мои сельчане до сей поры забыть не могут этот его приезд, и те парни, которые были тогда бегунами, а теперь стали почтенными колхозниками, бородатыми дядями, иногда дельными бригадирами и конюхами, невесть в который раз рассказывают по вечерам в колхозной конторе об этом знаменательном дне и о позорных своих ошибках молодости. А пытливые ребятишки, которых тогда и в помине не было и которые всегда внимают прошлым историям отцов с затаенным дыханием, с бесконечными восклицаниями, наивными вопросами и прямолинейными суждениями, подогревают и тревожат воображение рассказчиков; и до полуночи не унять ни тех, ни этих. Но сколько бы ни разошелся рассказчик, как бы, так сказать, ни распустил вожжи своего воображения, он непременно кончает похвальным удивление ем тому, кто покорил его сердце прямодушием своего железного характера и бескорыстием рабочей отваги.

— Да, — прибавлял всегда рассказчик под конец, — знали и мы Артанова: умом он холоден, сердцем горяч, а характером — чистый кремень, да куда там кремень — крепче алмаза…

ПОСЛЕДНИЙ ДЕЗЕРТИР

Пусть смерть пугает робкий свет,

Но нас бояться не принудят:

Пока мы живы — смерти нет,

А смерть придет — так нас не будет.

Дядя Гиляй

Последний дезертир, которого никак не могли поймать, был некто Фомин. Он дезертировал хитро, упорно и с самого начала революции. От мировой войны он укрылся на заводе, во время Февральской революции сделался эсером, с наступлением Октября перешел в большевики. Это был типичный, убежденный шкурник. Он даже сумел пробраться в волостной совдеп и постоянно подговаривал громить помещичьи усадьбы, из которых немало натаскал себе всякой всячины. Население говорило о нем: «Шкура. Погоди, и до тебя черед дойдет». Был он в волостном заградительном отряде, эта работа ему особенно нравилась. Ни днем, ни ночью не давал он проходу на дорогах ни пешему, ни конному, у всех выворачивал карманы, каждого обыскивал и, конечно, присваивал себе часть конфискованного имущества. На этом он и споткнулся. Чрезвычайная комиссия его вскоре арестовала и раскрыла все его жульнические дела, и разгадала его «деловую» прыть, и выявила его шкурническое малодушие. И тут-то выяснилось, что он вполне здоровый парень, и кому, как не ему, быть бы на фронте. Его, как водится, забрали тогда в трудовой батальон. А он и оттуда сумел убежать и с тех пор скрывался в наших местах. Все знали, что он скрывался, все убеждены были в его дезертирстве, потому что нередко натыкались на него в лесу и по дорогам. Только он был неуловим.

И вот, дезертир этот стал явным укором всем нам — сельсоветчикам, которые вывели дезертиров на селе, но каждый раз, составляя сводку, должны были отписывать в волость на запрос, есть ли у нас дезертиры: «Да, есть…» И указывали на фамилию Фомина. И второй год никак мы не могли очиститься. Председатель волкомиссии всегда говорил нам при встрече:

— А, здорово, охотники! А вы все еще ловите дезертиров?

И укором звучали его слова. Это было тем более досадно, что дезертир находился в том участке села, который был под наблюдением меня самого и старика Цепилова, верного нашего соратника на общественном деле. Уж мы прибегали, ко всяким хитростям, чтобы изловить бегуна. Расставляли дозоры на гумнах и в огороде этого дезертира и следили за каждым шагом его жены, куда-то таинственно исчезавшей. Один раз дозорные сообщили, что баба вдруг отчего-то пристрастилась к грибам, каждый день ходит в бор, хотя грибная пора давно прошла, и, кроме старых червивых березовиков, ничего в лесу не осталось. Потом, когда даже и червивые березовики пропали, она все продолжала отлучаться в бор, на сей раз уже за валежником, а дров у нее был полон двор. На все наши вопросы баба отвечала одно, что на мужа «навет злых людей» и что он давно «верой и правдой служит, как и все трудящиеся, Ленину». Особенно сильно сокрушался при этом наш старик, и когда бы речь ни заходила о дезертире, он тяжко вздыхал и приговаривал:

— Мошенник, одно название ему. И себя губит, и нас губит, и революции урон.

— Да ты уверен ли, что он дезертирует? — говорили мы ему. — Своими-то глазами видел ли?

— Своими глазами я не видел, но одно скажу: кем и быть такому плуту, как не дезертиром.

И действительно, вскоре Фомин вовсе обнаглел. Обнаглел до такой степени, что стал вывешивать на дверях сельского Совета бумажки:

«Дураки, чего ищете, Фомина ищете, а он в Красной Армии».

Один раз старик прибежал ко мне встрепанный и взволнованный ужасно, утверждая, что дезертир дома. Неужели до такой степени могли простираться отчаянная наглость и решимость? Время было рабочее — убирали ярь, все были в поле. Мы толкнулись в сенцы, но они были заперты. Я встал на завалинку и глянул в окошко. Его моментально занавесили изнутри. Мы стали колотить в двери сенцев. Через несколько минут вышла баба.

— Что вы на добрых людей охотитесь, — сказала она, — управы на вас нету. Бедную, беззащитную красноармейку обидеть больно просто. А ты, старый человек, молился бы богу, о душе бы подумал. Не сегодня-завтра умрешь.

На лавке валялась походная сумка с краюхой хлеба, а на столе стояла плошка с огурцами и недоеденный ломоть. Был дезертир, был! Сомнения никакого.

— Раскрывай двери, кажи потайные места сейчас же, — вскричал я.

Все потайные места мы обшарили, но дезертира не нашли. Ворота в сад были открыты, отсюда рукой подать до оврага, полного густого осота и тальника, а оврагом — прямая дорога к роще. Подозрение охватило нас еще сильнее. Досада кипела в нас, и мы не в силах были ее превозмочь.

А на следующее утро опять нашел я в Совете бумажку:

«Дураки, зачем Фомина ищете. Фомин честнее вас, он в Красной Армии».

Тьфу ты, что за оказия! Записку ухитрились просунуть в щель оконной рамы. И опять старик наш сокрушался пуще всех:

— Он это, его плутовские слова…

— Экий ты, — возразил я в сердцах. — Откуда бы тебе знать, что это его слова? Никто здесь руки, ноги не оставил.

— По умыслу сужу — его писанина. Ах, Фомин, ах, обманщик, ах, окаянная твоя душа! — вскрикивал он и никак не мог освободиться от беспокойства.

Как раз в это время правительство приняло решение против последышей дезертирства. Явившимся в ближайшую неделю обещалось смягчение кары. Зато беспощадное осуждение ожидало того, кто не внемлет этому последнему акту милосердия. В те места, где и после этого оставались дезертиры, направлялись отряды. Мы ждали наших дезертиров всю неделю и дежурили в сельсовете даже по вечерам. В последний вечер истекающего срока, около полуночи, к нам постучали в дверь. Мы вышли и обнаружили бумагу, приклеенную к крыльцу:

«Дураки, чего ждете, Фомин свое знает, Фомин давно в Красной Армии».

— Он, он, мошенник, написал, — закричал старик, — больше некому! Застрелить его мало, такого-сякого. Худая трава из поля вон.

Терпение наше иссякло, мы запросили отряд. К нам прибыли комсомольцы, добровольно предложившие свои силы военкомату. Начальник у них был белолицый и веселый парень, в новеньком обмундировании, очень молоденький и очень задорный. На ходу он то и дело поправлял кобуру с револьвером, которая сползала наперед.

— Три года бьем гада без устали, — сказал он нам при первой встрече. — Уничтожили Краснова, выгнали Деникина, порешили Колчака, а Каледина с Юденичем днем с огнем не сыскать. Теперь нам доконать надо Врангеля в Крыму и польскую шляхту на Западном фронте. А ваш бегун этому делу помеха. Конфискации у него не было?

Мы сказали, что самого дезертира в глаза не видали, и хоть уверены, что он здесь, а ошибку делать опасаемся, имущество его пока оставили в покое.

— Идемте, так и быть, выясним дело на месте.

Баба нисколько не обеспокоилась, увидя нас, и только смиренно поклонилась начальнику.

— Ну что, тетя, говори прямо, муж шкуру спасает или за трудящихся бьется?

— Мой муж честь свою блюдет и не шкуру, а республику спасает, — ответила она, — последнюю кровиночку за Ленина отдает. Совесть моя спокойна.

Она вытащила из-за иконы пачку запыленных писем, перевязанных веревочкой, и подала их начальнику. Мы стали разглядывать эти письма. Конверты их были настолько засижены мухами, что по штемпелям ничего нельзя было проверить. А сами письма, действительно, были от мужа, мы его почерк знали. В них значились поклоны родным и сообщалось жене, что он «по-прежнему отчаянно бьется с поляками под Минском».

— Ах, гадюка, — вскричал старик, — и как это только он про такой город мог слышать, сидя в кустах. Врет, все врет до последнего слова!

Баба посмотрела на него гневно. Начальник положил письма в карман и произнес:

— Исследуем, как сказал Сократ.

— Мы исследовали, но нигде в частях такого красноармейца не значится, — ответил я, — даже роты такой нет.

— Нет и нет, — подтвердил старик, выйдя на улицу.

— А тебе откуда знать? — спросил начальник.

— Да уж знаю, вот и все… Я третий год в комиссии тружусь и дезертиров повадки как нельзя лучше разузнал. А вы идите вот за мной, куда я вас поведу.

— Да куда ты нас поведешь?

— А уж это мое дело, — отвечал он угрюмо.

Мы с начальником переглянулись. Все это казалось странным, еще более — само беспокойство старика. Мы прихватили двоих стрелков и последовали за стариком, который на все наши вопросы только досадно отвечал:

— А это уж мое дело, вы только идите.

Что за фокусы? Мы прошли оврагом в рощу, потом старик повел нас хожеными тропами к реке, по берегу которой, через болота, мы вышли к лугу подле леса. Мальчик пастух отгонял скот от полянок, на которых росла сочная трава, и все теснил стадо к болоту, хотя овцы и телята все время рвались в лесок. Почти на каждой корове висел колокольчик, а ноги были спутаны.