Юность — страница 85 из 92

Не могу забыть одной сцены. Закоптелые полати в избе, стол — вот вся мебель, даже лавок нет, два подслеповатых окна, заткнутые тряпьем так, что в избе полутемно даже при солнечном дне. Пол из кругляков и не струган, если пойдешь по нему босой, испортишь ногу. Под шубой в углу спал ребенок.

— Что с ним? — спросил я.

— Да вот послал господь за грехи. Дочка мается оспой вторую неделю.

— А к доктору не возила?

— Что ты, родной, как же можно? Разве доктор поможет, ежели это от бога.

Я пошел в угол и увидел, что шерстинки шубы впивались в оспенные струпья ребенка.

— Шуба, тетка, разъедает тело девочки, — сказал я. — И кроме того, надевая шубу на плечи, ты сама можешь тоже захворать.

— Полно, молодец… ты в бога не веришь, оттого и говоришь так. Спроси-ко Агнею. Агнея знает.

Мы дали девочке белье и приставили к ней дежурную.

Вскоре все здоровые дети были собраны в ясли. Две девушки из Сормова руководили ими. Женщины приходили толпами смотреть на своих ребятишек, которые копались в песке подле школы или бродили в самом здании под наблюдением дежурной.

— Уж так хорошо, лучше не придумать. Верно: все мы одной руки пальцы, — говорили бабы.

Девушки устраивали с ними воскресники по очистке изб от грязи, ограждали от эпидемий, которые косили тогда людей нещадно. Завели изоляционные избы для больных сыпняком и за больными ухаживали.

Идея «воскресников» прочно тогда вошла в быт. Бедным вдовам и сиротам и многосемейным красноармейкам урожай убирали «всем селом». «Неделя крестьянина» — этот всесоюзный «воскресник», таким образом, явилась школой единения рабочих с крестьянами (положили почин им железнодорожники). Хорошо помню, железнодорожники тогда отчисляли деньги в пользу «недели крестьянина», проработав сверхурочно, служащие из волости прислали отряд по уборке урожая, целыми заводами жертвовали зарплату на ремонт сельхозорудий, горожане-добровольцы уезжали в деревню косить и жать. По Волге путешествовала плавучая мастерская для починки сох, плугов и телег, швейники штопали одежду, сапожники чинили обувь, губкомтруд прислал в деревню мастеровых: печников, шорников, тележников — всем было дело. Даже дети — и те создавали отряды по сбору шишек для самоваров.

Церковные служки ставили нам поперечины, они затягивали по воскресеньям обедни, читали длинные проповеди, выписывали одну за другой «чудотворные иконы», которые переносились на плечах неистовыми старыми девами. Особенно тщились они развенчать тогдашний обычай советских органов — награждать новорожденного мануфактурой, которую, как известно, взять было неоткуда. Долго и упорно сеялся в деревнях слух, что ситец выдают не даром, что за это с пеленок записывают ребенка в коммунисты, и как только он подрастает, его отнимут у матерей и «сдадут в коммунию». В некоторых деревнях поэтому были своеобразные «мятежи», бабы отказывалась от мануфактуры и требовали, чтобы новорожденных не вносили ни в какие списки. Комсомольцы дневали и ночевали в районе, разъясняя, убеждая, а кое-кого и устрашая. Надо было везде поспевать, где заводился вредный очаг: на дорогах ли, в полях ли, на случайных ли сборищах.

Кончалась жатва, и поля покрылись суслонами, крестцами, бабками в зависимости от того, где и как любили складывать снопы. Дожди все еще не выпадали, и проезжающие по дороге поднимали целое облако мельчайшей пыли. От безветрия она оседала на том же самом месте. Земля потрескалась, трава порыжела. Воздух пропитался гарью, был необычайно сух, зноен и мутен. Вторую неделю безостановочно горели леса, а тушить их было некому, — горизонт заслоняла дымовая завеса, она была недвижима и день ото дня становилась мутнее. За нею плавало обесцвеченное солнце. Леса губили неуемные дезертиры. Ночью они зажигали костры и не тушили их, когда уходили на другое место. По сухому насту из прошлогодних листьев и валежника огонь сперва шел низом, потом подбирался к стволам сосен, обжигал их, и начинало полыхать. Вскоре обугливались стволы, трещала, пылала и гибла древесина, вспыхивал можжевель, и огонь выедал в бору огромные пространства, методично углубляясь в чащу. Население волости задыхалось в опаловом дыму, ругало «окаянную свору», а поделать ничего не могло. Бандиты, жулики, кулаки, супостаты всяких мастей и разновидностей озверело жгли тогда и в городах склады, фабрики, дома, так что люди по ночам дежурили у ворот; а в деревнях — скирды снопов, стога сена, амбары, овины. Деревянная Русь пылала то там, то тут. Президиум ВЦИК опубликовал тогда тревожное письмо ко всем губисполкомам:

«Товарищи! Едва несколько налаженное неимоверными усилиями миллионов тружеников народное хозяйство республики вновь находится под угрозой… Пожары стихийной силой уничтожают леса, торф, болота, запасы топлива и строительные материалы. Огонь подбирается к складам, погибает неубранный хлеб, сгорают целые селения».

Сама чека отдавала тогда грозные приказы по борьбе со стихийными бедствиями и посылала стрелков в села и деревни для вылавливания поджигателей и организации крестьянства. Были созданы и волостные комиссии по борьбе с пожарами, в каждой деревушке имелся ее уполномоченный. Хорошо помню, как мы проверяли каждую ночь сельский караул. Один человек дежурил на колокольне, обозревая оттуда село, другой — на выгоне, охраняя овины в сараи, третий безостановочно ходил по самой улице, ударяя в колотушку. Сено, солому, костерю, тряпье держать во дворах было запрещено. Остерегались курить табак подле строений. И все-таки пожары не унимались. По вечерам на горизонте занималось зарево, затем показывалось пламя, прямое, как у свечки. Мужики грудились тогда у изб и гадали, какое же сегодня горит селение. Гуторили, прикидывали в уме, сокрушались и расходились по домам. А лесные пожары, да еще во время жатвы, когда все работали в поле, лесные пожары несли неотвратимые бедствия. В газетах описывались случаи, когда пламя по торфянистой почве внезапно подбиралось к сараям, овинам и пожирало целые селения. «Неделя крестьянина» и этому положила конец.

Волостной отряд комсомола вызвался тогда руководить борьбой с бедствиями. Армия наша была юна, малоопытна, но готовность к жертве, внутреннее горение, неутомимое мужество превозмогали все.

Немало среди нас было юных девушек, дорогой они по-детски шалили и, оглядываясь по сторонам, хватали тощие стручки гороха с полос и прятали их в фартуки. Скрипели телеги на немазаных колесах, звенели пилы и ведра в телегах, хрустел песок под колесами. За нами двигались пожарные машины, как разбитые корыта, и дроги с бочками и баграги. Мы ехали мимо железнодорожного полустанка. Тлели старые шпалы подле рельс, на них ребятишки пекли речных раков. Прохладные кусты березняка, в которых путники укрывались раньше от солнца, жутко выгорели. В лугах почернела, окаменела и потрескалась земля, от нее пахло пепелищем. Огонь въелся в почву и роился там в торфяниках. Смотришь — чуть-чуть курится земля, а подойдешь, тронешь ее лопатой, и дым повалит гуще и сильнее. Огненные прожилки вдруг обозначатся в почве, как золотые нити. Не трещали кузнечики, не резвились бабочки, даже комаров и тех не было видно.

Мы остановились на поляне при дороге. Черная стена оголенного, обугленного леса глянула на нас неприветливо. И трава поблизости была вялая, и земля горячая, и деревья унылые, и воздух прогорклый. Опасно было подходить к пожарищу. Вдруг с высоты огромной вершины сыпалась вниз уйма золотых запятых, они чернели на лету, по мере приближения к земле. Среди методичного треска сосновых веток иногда зачинался необычный шум, схожий с шумом водопада. Это огромное дерево, все обугленное и уже подгоревшее снизу, стремительно валилось на землю, взметая гарь и тяжело при этом охая.

— Эй, берегись! — кричали тогда друг дружке мужики, спокойно стоя поодаль и прекрасно видя, что дерево никому не угрожает.

В руках у них были топоры, лопаты, пилы, но сами они только «отбывали положенный срок работы».

— Почему вы стоите? Какому угоднику празднуете? — закричала им Серафима. — Тушить надо. Где у вас старшой?

Вышел длинный, как жердь, мужик, с клюкою в руке, поклонился Серафиме вполпояса. Та его спросила:

— Чего вы ждете?

— Ливня хорошего, матушка.

— Какого ливня? Почему ливня?

— Окаянную эту силищу — огнь поедающий, иначе ничем не возьмешь. Одно слово — божеское наказание. Горит тебе и горит. И когда только его провал возьмет. Дай-ко, господи, придет вот тучка, покропит землицу вдоволь, все зальет разом.

— А если она не придет да не покропит?

Мужик развел руками:

— На то божья воля.

— Молчать! — оборвала его Серафима. — Вас сюда с бедствием выслали бороться, а вы божьей воли ждете. Евангелие цитируете перед лицом народных бед. Стыдись, борода! Ты какого сельсовета?

— Арманихинские мы, девка, из деревни Изюмово.

— Я передам председателю, как ты тут, сложа руки, прохлаждаешься, бога хвалишь, народ мутишь. Рыть канавы! Понял? Окружить ими пожарище. Прорубайте смелее просеки.

Она пошла первая к огню, за ней последовали мы, за нами поплелись и мужики. Чем ближе к пожарищу, тем становилось все труднее. Жаркая мгла окутывала стволы деревьев, ползла к березовой роще и портила ее буйную листву. Все время приходилось смахивать слезы с глаз. Люди кашляли, спотыкались и громко суесловили. По хвойному пасту, густому, сухому и податливому для огня смело ползли позади пожарища мелкие червяки пламени, они выедали на своем пути все живое, оставляя позади себя плешины обугленной почвы. Рукой подать было до массива соснового строевого леса. Следовало перерезать дорогу огню. Повернувшись спинами в сторону пожара, мы стали пролагать неглубокую канаву. Голубой дымок курился у нас под ногами и залезал в нос, горло, уши. Одуряюще пахло сухой разрытой хвоей и дымом. Мы глотали удушливый этот воздух и сплевывали.

Мимо нас пронесся мужик, на ходу подпрыгивая и крича. На его лапте извивались струйки огня, портки тоже занимались. Опрометью он бросился в чащу кустарника и стал кататься по земле и корчиться. Вслед за ним вырос перед нами бородатый человек с клюкою — старшой.