Маленький мальчик Моисей плыл по реке Нилу и спал, надув щечки, точь-в-точь как Сережка, когда пускал пузыри в подушку. И корзина у мальчишки Моисея была как у Кольки, но он не мчался с горы, а плыл в ней по широкой воде. А на берегу встречали сонного Моисея чернявые женщины с опахалом из перьев страуса, который умеет бегать по степи резвей скакуна.
Но больше всего захватывал Димку рассказ, как Иаков боролся с богом.
На краю холма, среди колючих кактусов, курчавый Иаков бросил посох и схватился с господом. Бог был на картинке как молодой ангел — в белом платье до земли и с крыльями. Он словно и не боролся с человеком, а просто валял дурака: схватил руками кисти Иакова, посмеивался, как барин в тот день, когда вели с ошейником из ботвы маленьких кудеяровцев, и просто не давал борцу хода.
А Иаков бычился, бычился, но никак не мог вырвать рук из железных тисков бога.
— Не по правилам! — как-то вечером сказал Димка.
— Чего там еще? — дед Семен заглянул в книжку.
— Боролись, говорю, чудно! Стояли, стояли и — ни с места! Раз борьба по-вольному, знай одно правило: не драться, не кусаться, ниже пояса не браться. Все ребята так борются, милое дело! Мог бы Иаков изловчиться, дать богу подножку!
— Про бога не болтай! — Дед Семен опасливо глянул на икону в красном углу и слегка толкнул Димку в бок. — Бог все может! И не сподобился Иаков побороть его. Подножка! Я тебе дам подножку! Спать иди, богохульник!..
О боге приходилось думать часто — в церкви, в школе и дома. В семье вспоминали о нем каждый день, непременно крестились ему: мать — сердечно, с теплым ласковым светом в глазах, дед Семен — деловито, как на работе, словно рубил топором, отец — как-то застенчиво, мимоходом. Дядя Иван на икону и не заглядывал.
Бог казался многоликим.
Сначала он был веселым и добрым стариком с седой бородой, как над вратами зимнего притвора в церкви, где он летал по небу в золотых лучах. И что-то было в нем от того озорного дедки, от домового, который щекотал Кольку в пасхальную ночь.
Был и обходительным старый бог: смог же дядя Иван сговориться с ним. Димка хорошо помнил тот волнующий разговор с дядей в ночь под пасху. Но если судить по книге, делал бог не только добро. От его имени было писано: «Перелом за перелом, око за око, зуб за зуб». Значит, бог учил мстить: сурово, грозно. А кому он делал зло, мог ли тот желать ему добра?
Димка залезал в своих рассуждениях в непролазные дебри, и ему делалось страшно. Он поскорее открывал новую страницу, где описывались чудеса бога.
В рассказах Ветхого завета было много чудес, а в селе их не случалось.
Только благочинный хотел сделать чудо — выгнать беса из кликуши — из пожилой солдатки Степаниды, у которой японцы растерзали мужа под китайским городом Мукденом.
Однажды в час обедни при всем честном народе забилась Степанида в корчах. И закричала она звериным голосом и стала проклинать царя-батюшку и его генералов, что оставили ее вдовой с шестью малыми детьми на руках.
Одноглазый регент Митрохин в черной крылатке птицей слетел с клироса и побежал поддержать Степаниду: она совсем зашлась — колотилась головой об каменный пол, изо рта у нее струйкой текла желтая слюна.
Благочинный, прервав обедню, велел псаломщику подать старый, затрепанный требник в кожаном переплете и строго сказал каким-то чужим, непривычным голосом:
— Сотворим молитву, православные! Да изгонит господь демона из рабы божией Степаниды!
Его знобило от возбуждения: пухлые щеки залились краской, требник дрожал в правой руке. И над головами молящихся загремели непонятные, тяжелые слова:
— Даждь заклинание мое, о страшном имени твоем совершаемо, грозно быти ему, владычице лукавствия, и всем споспешникам его… И обрати я на бежание!..
Видно, и впрямь стало грозно лукавому! Степанида затихла, и ее — растрепанную, в старых лаптях и в драной кацавейке — вынесли в ограду. Там она отлежалась и шаткой походкой поплелась в свою деревню, тряся седой головой и зябко пожимая плечами.
А вечером зашел ненадолго дядя Иван, сел на коник, не снимая поддевки, и сказал:
— Одного человека из местных властей уважал я — благочинного. Поглядеть, так по всем статьям подходящий поп: рассудительный, сору из избы не выносит и прихожанам своим не враг. А теперь и в нем разуверился: жил-был простой смертный в люстриновом подряснике, пил водочку про свят день и грибками закусывал. Да решил завернуть чудо, что твой апостол!
— Чего мелешь-то, Иван Иваныч? Не любо мне слушать такие речи! Садись-ка лучше к столу, гостем будешь. — Дед Семен подвинулся, смахнул ладонью крошки.
— Не любо? Да возьми ты в толк, Семен Васильевич, что медицина еще не дошла, как лечить падучую! Ме-ди-ци-на! А благочинный со своей заклинательной молитвой сунулся. Ты уж извини меня: это ведь чистое шарлатанство! И сам отец Алексей понимает это: как говорится, бог богом, а сядет у благочинного чирий на причинном месте, так бежит он не в алтарь, а в больницу — к рабу божьему Ивану Давидову!
В кухне стало зловеще тихо. Только сверчок чиркал ногой по твердому крылышку.
— Я вот нынче был у Степаниды, — вздохнул дядя Иван. — Лежит баба: вся в холодном поту, дети голодные, крыша дырявая, корова недавно сдохла. Каково солдатке, а? Ну, вы как хотите, а я такое горе видеть не могу. Подумал, надо бы собрать для нее денег. Пациенты мои поддержат: кто гривну, кто пятак даст. С миру по нитке, а надобен четвертной: и корову купить, и крышу покрыть. Вношу на это дело рубль.
Дед Семен не больно жаловал дядю Ивана за всякие дерзкие речи и почти всегда начинал кипятиться. А на этот раз сдержался. Только поиграл желваками, пощипал кустистую седую бороду.
— Анна, подай целковый!.. Мы ведь тоже люди!
Вылезая из-за стола, он перекрестился, словно рубанул топором, и отправился на печку.
— Ну, друг сердечный — таракан запечный, поставь вот тут свою фамилию. И распишись! За всех Шумилиных! — сказал дядя Иван и расстелил перед Димкой лист бумаги, что лежал у него в кармане, сложенный четвертушкой. — Деньги счет любят, братец. Особенно мирские!..
С этого вечера и завладел Димкой Василий Порфирьевич Вахтеров. Он не умел писать про чудеса, да к ним и не так уже тянуло, как прежде, до этого вечернего разговора о Степаниде, убитой горем, и о благочинном, который хотел сотворить чудо. В книге Вахтерова была сама жизнь, хоть и не всегда похожая на обыденную жизнь в селе.
А священная история Ветхого завета постепенно стала сказкой. И в эту сказку Димка заглядывал теперь только поневоле, когда готовил для благочинного уроки по закону божьему.
Когда же хотелось прочитать сказку — простую, понятную, земную, без всяких чудес, Димка раскрывал «Родное слово» Константина Дмитриевича Ушинского.
Эту книжку привез ему отец, когда сняли с него опалу. Тот-то было радости, что кончились его скитания в чужом селе! Вернулся он домой, и определили его третьим учителем в неуютную школу, что выстроил барин Булгаков! Теперь вся семья была в сборе! Под одной крышей!
И в первый же вечер, в кругу семьи, отец прочитал Димке чудесные сказки и про смешного Тита, которого никак не могли дозваться молотить, и про страшного медведя на липовой ноге.
СНЕГИРЬ НА ЕЛОВОЙ ВЕТКЕ
Мать повздыхала, отец пожал плечами. А дед Семен был удивлен до крайности: ни с того ни с сего проявил Димка характер — не пошел к барину на елку.
Дед ходил по избе в раздумье, мялся, мялся, а потом затащил Димку на печку и стал ластиться.
— Ну, так што? А? Почему не идешь?
С горячей печки через раскрытую в горницу дверь видна была маленькая и островерхая елочка на столе, вставленная в обтесанный березовый крест: вся в бумажных и стеклянных игрушках, опутанная золотой канителью.
Вокруг стола, растопырив ручонки и переваливаясь с боку на бок, неумело ходил Сережка и не сводил глаз с блестящей звезды на зеленой маковке деревца.
— Хочу с Сережкой побыть, — Димка думал, что дед отвяжется, и сказал, что взбрело в голову.
— Вот и хитришь, поганец! Сережке и с нами хорошо. А ты с ним не того… бывает, и совсем не занимаешься.
Димке пришлось выкручиваться.
— Барин ребят обидел, ошейник надел, как на собаку.
— Не дури! Так они же воровали!
— И Ольку я не люблю! Прицепится, пойдет драка или нудга. Да и глазеет она на меня, как на нищего.
— Ну, не ждал: гордый ты, поганец! А с пустым-то карманом в гордецах ходить не след! Да и барин осердится, а мне с ним еще дела делать!
Сказал дед — и задумался. Никак не укладывалось в голове: как это не пойти к барину, где елка — до потолка, веселья — целый ворох, а гостинцев для ребятишек — не счесть. Сыздавна так заведено на селе — ходить к барину трижды в год: в сочельник, на масленой неделе и непременно на второй день пасхи, когда подбивались дома харчишки и таким удивительно вкусным казался кусок черствого пирога с богатого барского стола.
Покойный генерал, Вадин папаша, был мальчишкой в коротких штанах, когда Сенька Шумилин, держась за рукав Лукьяна Аршавского, тогда еще Лукьяшки Ладушкина, впервой вошел в сияющий огнями большой зал каменного барского дома и наследил на дубовом паркете мокрыми лаптями. Страшно, как в аду, гремел духовой оркестр, набранный из крепостных. И было радостно на душе, что господа допустили к себе мальчишку из кривобокой курной избы.
«А может, совсем отошло то времечко и все пошло прахом?» — мучительно думал дед Семен, уставив глаза в потолок. Но не мог он взять в толк, как дошел до этого Димка, и вдруг решил, что тут дело не чисто.
— Ты мне прямо скажи: дурил тебе голову дядя Иван?
— И ничего не дурил. «Не ходи, — говорит, — если не хочешь: нам с барином не с руки». А не пошел бы никто из ребят, так еще лучше: проглотили бы барские девчонки горькую пилюлю из хины. Вот и все!
— Ну, Иван и есть! — Дед вскочил и слез с печки. — Вот уж греховодник, прости господи! Меня сбить не может с пути истинного, так отца путает и тебя туда же! Плюнь ты на Ивана! Сходи, Димушка, поиграешь вокруг елки, гостинчек схватишь!