— Да не трави ты ему душу, батя! Один раз человек рассудил правильно, а ты его — коленкой под зад! — вмешался отец.
— И верно, Семен Васильевич! Сочельник ведь, зачем в такой день горячить сердце? Давайте елку зажигать, а то Сережке скоро спать пора! — сказала мать и зажгла первую свечку.
Вечер прошел совсем не скучно. Дружно били «ла-а-душ-ки, ла-душ-ки», и Сережка смешно топал правой ногой, словно она была набита ватой. А дед, с платком в руке над седой курчавой головой, как молодуха в хороводе, петушком носился вокруг него. А потом Сережка взмахнул руками, и свалился как сноп, и на четвереньках стал кружить за дедом, норовя ухватить его за голенищи.
Его посадили на стол, под елку, и ладно спели «Жил-был у бабушки серенький козлик». И все прыгали и строили рожи, а Сережка заливался звонким смехом.
Отец навесил простыню между окнами, достал из-под кровати черный ящик с дыркой на верхней крышке и с длинным носом, приладил лампу, с которой Димка готовил уроки, и в цветных картинках пошла перед ребятами умная веселая сказка про Конька-Горбунка. Вот было диво!
Но Сережке подоспело время, и си стал клевать носом. Мать взяла его на руки и велела ему гасить свечи. Он надул щеки, смешно запыхтел, и в горнице потянулись к потолку узкие, синие полоски дыма.
Елку поставили на пол, Сережку сунули в кроватку, на столе появился самовар, пироги, соленые грибы и жаркое.
С клубом пара распахнулась дверь в кухне: пришел дядя Иван. Он сбегал к Степаниде, отнес ее ребятам гостинцы и, видно, торопился к Шумилиным: на крутом его лбу под ершистым русым ежиком блестели капли пота.
Дядя принес бутылку смирновской водки. Выпили под грибки, и пошел горячий разговор, от которого у Димки расшумелось в голове.
Он вышел в кухню и сидел грустный, потому что страдал от своей гордости. И ненароком поглядывал на площадь, прижавшись носом к холодному стеклу. В барском флигеле сияли все окна, и над стеклянной крышей оранжереи струился мягкий свет, словно там жгли маленький костер, как в ночном, когда Димка с ребятами стерег коней на выгоне за Долгим верхом.
Правда, скучать пришлось недолго. Примчался с барской елки Колька — в потрепанном зипуне и в старой шапчонке из овчины, но в новых полусапожках, на которых быстро таяли снежинки. Глаза у него горели, на щеках полыхал румянец, от стриженых волос шло какое-то радостное сияние. Он шмыгнул носом с мороза, развалился на конике и зашептал, чтоб не слышали в горнице:
— Спрашивали про тебя. В жмурки играли, чай пили с пампушкой. Полы у барина красные, нас долго в людской держали, кухарка боялась, что наследим. Девчонки с незнакомой барышней, с учителькой, што ли, песенку спели не по-нашему. А барыня в пляс пошла, и здо́рово: зна́мо, наша, деревенская! А Вадя трубку курил, длинную-предлинную, как ваш ухват. Не веришь? Да провалиться мне на этом месте! Так пыхнет, так пыхнет, аж дым валит, как из печки. Антиресно!
— Раздевайся, — вяло сказал Димка. — Посидим.
— Вот нам Олины подарки. Мне-то резиновый мячик дала, вишь, какой складный! А тебе… — Колька глубоко запустил руку за пазуху и осторожно вытащил красногрудого снегиря с черной шапочкой и с толстым коротким носом. Снегирь был как живой и держался лапками за еловый сучок, слегка наклонив голову набок. — Давала и наказывала: «Отдай беспременно, он птиц любит. А на елку не пришел, так я ему припомню, я ему что-нибудь подстрою!» Ей-богу, так и сказала.
У Димки не хватило сил отказываться от такого подарка. Да и из домашних никто его не подзуживал. Дед Семен подержал на ладони красивое чучело птички и рассмеялся:
— Достались по наследству перья после бабушки Лукерьи!
Отец сказал:
— Хорошо сделано чучельцо, сразу видна рука мастера! В школе бы такое вывесить!
Даже дядя Иван, немного хмельной от крепкой смирневской водки, не стал куражиться. Он вбил гвоздик в горнице, возле окна, пристроил там снегиря.
— От паршивой овцы хоть шерсти клок! И черт с ним, с барином! А подумать, так Димке с Сережкой все же радость!
С этого вечера, в сочельник, Димка с Колькой и надумали ловить птиц.
Декабрьская стужа расправила крылья: склонилось солнце на лето, зима — на мороз. В день Спиридона-солнцеворота дед Семен сверял свои записи в потрепанной тетради, что хранилась на божнице.
— Все правильно помечено, — говорил он Димке. — Идет, идет зимушка! «Варвара мостит, ледовые дороги ставит. Трещит Варюха — береги нос да ухо». Три недели тому это было, аккурат в тот день, когда отец домой воротился. Помнишь, как у него на усах сосульки нависли? «Савва гвозди острит, и Никола прибивает», — бог дал, прошло: хорошие морозы были, по первопутку кони в санях пошли. А с ноне, кажин день, хоть на воробьиный скок, да прибудет дня. Другие старики говорят: «Прибавится день на куриную ступню». И про кур вспоминают. Мамка-то не знает про старый обычай, а тебе, видать, скажу. Я тебе гречки дам, ты ее в правый рукав схорони. Пойдешь с ней во двор да тайком от чужого глаза и сыпани курам в корытце.
— Ну и выдумщик ты, дед!
— Верно говорю! Примета такая есть: будут куры раньше нестись.
Димка оделся и побежал с гречкой в курятник. И так было хорошо во дворе, что домой не тянуло. Он, как и дед Семен, любил это ядреное начало русской зимы!
По утрам, в багряных лучах зари, стояли усыпанные инеем, высокие липы в барской усадьбе, дубы и березы — за церковной оградой. Тронь ветку, и посыплется на плечи шумящий снежный дождь!
Днем иней подтаивал и на ступеньках крыльца, залитого ярким солнцем, курился легким парком. Все окрест сровнялось, все закрылось легким ноздреватым снегом. Он искрился до боли в глазах — на крыше, на площади, на бревнах; звонко, хрупко трещал под ногами, а полозья саней пели в накатанной колее негромкую песню, как запечный сверчок.
Выйдешь на крыльцо в поздних сумерках — зябко дрожат зеленые звезды в бездонном черном небе. И дед Мороз озорует: спасу нет! Запахнет он на груди овчинный тулуп, распушит окладистую белую бороду и бесшумно полетит над селом. Голосистые девки — врассыпную: щиплет он их за розовые щеки! И парни мнутся, пристукивая пятками: холодит он пальцы в сапогах, давит тяжелую каплю из озябшего носа! И в каждую дырку лезет: и в побитом зипуне, и в рваных варежках, и даже в старой избяной конопатке. И худо тем, у кого плохо в дому, тяжело с одежонкой!
А плохо у Кольки. Слепой его домишко почти до окон закрыт соломенной завалинкой, но в нем холодно: не набирает он тепла от ранней утренней топки. Дед Лукьян, Антон и Колька накидывают на плечи разное старье да пожарче жгут сосновую лучину в железном одноногом светце, когда Колька готовит уроки.
А у барина, у благочинного, у лавочника, у Митьки Казанцева — в людской чайной, у Ваньки Заверткина, что торгует водкой, да еще у двух-трех крепких мужиков дым валит из труб и по вечерам. Даже почтмейстер — Петр Васильевич — топит на ночь круглую пузатую печку, облицованную черной жестью. А Колька не может. Почему так?
Дед Семен машет рукой и говорит:
— Дров нет!
Дед Лукьян кутается в рваный зипун и кряхтит:
— А дрова-то почем? Лишнюю лесину спалишь, совсем без порток останешься!
А ведь лес кругом, и сушняк есть, и Красавчик мог бы по хорошей дороге привезти сажень дров за две ездки. Да, видать, нельзя.
Димка думал, думал и зашел в тупик, как в тот памятный вечер, когда он впервые стал размышлять о боге.
И словно потускнели для него чудесные краски зимнего дня, и захотелось сделать добро Кольке, у которого так мало радостей даже в этот веселый день рождественских каникул.
Колька скатился с печки и кинулся навстречу Димке. Он собрался на скорую руку и побежал за своим другом в теплую кухню к Шумилиным.
Дед Семен поджидал ребят. Он уже надергал пучок волос из хвоста у Красавчика и вязал узлом петли для силка, которым можно ловить птиц. Петли были одиночные, маленькие. Проворными руками дед прихватывал их деревянными гвоздиками к дощечке, где уже были набиты дырочки, и ловко пристукивал молотком, словно забивал шпильки в старую подметку.
— Это ловушка для снегирей, для овсянок и для щеглов. Глядите: один раз покажу, потом делайте сами. А голубя, к примеру, надо накрывать корзиной. Есть у вас две — со льдом да с навозом, вот они и годятся для вашего дела: и зад греть и птицу брать…
ЧУЖОЙ МУЖИК С ВЕРИГАМИ
Голубей научились ловить в первый же день.
Корзину поставили вполбока на колышек, к нему привязали длинную суровую нитку. Рассыпали под корзиной горсть ржи и уселись поодаль, за высокой поленницей.
Сизарь долго ходил вокруг корзины, кивал головой и оглядывался. Потом сунулся за зерном и — попал в западню.
А с петлями дело не шло. Сыпали на дощечку и конопляное семя, и просо, и овес; клали дощечку на снег, ставили на пенек, на высокий столб в изгороди: птица не шла.
Воробьи ухитрялись садиться на самый край дощечки, и так ловко растаскивали зерна, что ни головой, ни лапкой за петлю не цеплялись.
Да и не нужны были воробьи: вот невидаль! Круглый год они были перед глазами: в саду, в поле, на огороде. Они сновали по закутам, воровали овес у Красавчика, добирали остатки еды в миске у Полкана. А сейчас жались к порогу, воевали с сороками на помойке и даже заглядывали в окна, разрисованные ельчатым узором.
В саду, на ветвях яблонь, звонко тинькали синички. Это тоже не диковинка: и Димка и Колька видели их всякий раз, когда ходили в лес. Да и никто не держал синичек в клетке: не было в селе такой привычки.
То ли дело снегири и щеглы! Летом их не бывало. Снегирь так и прозван, потому что появляется он с первой пургой, со снегом да с морозами. И щегол туда же! Словно дед Мороз высыпал их из лукошка, и они веселыми стайками разлетелись по садам и огородам, на репейники, на чертополох.
Один снегирь попался под Новый год — скучный, не то ленивый, не то больной. И петь он не хотел и все сидел на прутике, нахохлившись и тряся головой. И Димка хотел пустить его на чучело для школы, благо дед Лукьян обещал снять с него шкурку и обработать ее. Да воспротивился Сережка — поднял крик.