Юность нового века — страница 24 из 62

Почту перевели в домик возле школы, рядом с маленьким флигельком, где проживали учителя — Анна Егоровна и Михаил Алексеевич. Один лишь старый псаломщик не помышлял о стройке: занедужил он в день пожара, и угораздило его отдать концы в самую мирскую страду. И пришлось всем потерять полдня: пока его отпевали да закапывали у алтаря, за церковной оградой.

Дядя Иван иногда приходил помогать, а чаще садился на новые бревна и читал вслух газету. Вести были тревожные, где-то сгущались тучи. Под самый петров день в далекой гористой Сербии прикончили австрийского наследного принца — Франца Фердинанда. А зачем убили такую персону — невдомек. И ровно через месяц — день в день, — когда дед Семен еще прибивал дранку на новую крышу, австрияки пошли на Сербию войной.

— Мало ли где воюют, — спокойно сказал дед Семен. — В последние-то годы кругом война: и у буров, в Африке была, и в Китае, и в Мексике. Сам же рассказывал. Воевали, кому надо, а нас не трогали.

— Не говори так, Семен Васильевич. Нынче совсем другая статья, — как-то угрюмо отвечал дядя Иван. — Обсказать подробно не берусь, сам не все вижу, только нынче все державы по рукам повязаны: тронь одну-другую, ну, и полыхнет пожарище. И не какой-нибудь, а на всю Европу! А верней сказать — мировой!

Но прошел день Агафона, когда притихают птицы в лугу, в лесах и в поле, перевалил июль за половину, а пожара не было, как ни глядел Димка ранним утром с крыши, подавая деду Семену последний пук сосновой дранки.

— Дедушка! Глянь-ка! Начальник, что ли? — указал Димка.

Дед Семен наставил ладонь козырьком:

— Становой пристав пылит. Его это бричка. И коней у него белых пара. Только чего ему в такую рань не спится? Видать, порося захотел!

— Это как?

— Песня такая есть: «Становому на ужин провиант новый нужен: тридцать два поросенка, сорок два индюшонка. А становихе на мыло — по полтиннику с рыла».

— Вот бы спеть! С ребятами, на улице!

— И не думай: мигом в кутузку бросят… Едет, едет становой, да вернется пустой. Чего ему у нас взять? — И дед Семен снова застучал молотком.

А становой вылез из брички возле новой лавки и, держа в руках форменный картуз, пошел со старостой к церкви.

Олимпий Саввич не нашел в сторожке подслеповатого пономаря Евсеича, сам ухватился за веревку набатного колокола, и — опять как ножом в сердце — гнусаво загремело над селом: бом-бом-бом!

Вскочил дед Семен, скинул фартук.

— Где?

— Где? Где? Где? — словно эхо раскатилось по улицам. Но, не видя пожара, мужики, бабы, дети — все кинулись на площадь.

Прибежал благочинный, на ходу застегивая подрясник. Прибежал регент Митрохин. Раскрыли церковь, и народ повалил густой толпой в широкие двери.

Димка оказался невдалеке от клироса. И на всю жизнь запомнил, как зловеще звучал царев манифест о войне.

«Божиею милостью, мы, Николай Вторый, император и самодержец Всероссийский, царь Польский, великий князь Финляндский…» — в мертвой тишине читал становой. — «Объявляем всем верным нашим подданным. Следуя историческим своим заветам, Россия, единая по вере и крови с славянскими народами, никогда не взирала на их судьбу безучастно…»

И не понял Димка всех высокопарных слов в царской бумаге, но вдруг открылась ему жуткая правда: вот и полыхнул пожар, о котором говорил дядя Иван. И пожар этот — война, смерть!

Из-за чьей-то спины вынырнул Колька, стал рядом и зашептал:

— Гриша говорит, всех мужиков берут, подчистую. И всех парней. А у них избы недостроены. И что же это будет?

И, словно в ответ ему, раздался истошный вопль. Все закричали и волной качнулись к летнему притвору, где жена Потапа — всегда степенная и рассудительная Ульяна — распростерлась на полу и мокрым лицом судорожно билась о каменную плиту.

А на клиросе уже тянули вразнобой: «Спаси, господи, люди твоя, и благослови достояние твое», и просили бога даровать императору скорую победу над врагом.

Благочинный, воздев руки к небу, призывал страшные проклятья на поганую голову супостата, посягнувшего на мирный труд землепашца.

Но никто его не слушал, да и никакие молитвы не доходили до возбужденной толпы: каждый был как в тумане, и сердце его грызла, как голодная собака, самая простая мирская нудга: пожар, долги, нищета, война.

Все ждали, что скажет становой после молитвы. И он выкрикнул:

— Завтра утром сбор на площади, с вещами! К воинскому начальнику поведет вас в Козельск стражник Гаврила Ломов! Я буду встречать в городе! Выше голову, братцы! За победу доблестного русского воинства над германцем ура! Ур-ра!

Но ответил ему только Митрохин. Да благочинный. Да пискливо крикнули по углам мальчишки. А мужики, словно торопясь на работу, молча повалили к выходу.

И только уехал становой пристав из села, кинулись они в монопольку: растащили всю водку, забыв заплатить деньги.

— Грабеж! Караул! — метался в толпе сиделец Ванька Заверткин. — Мужики, это же царева лавка! Станового верну, даст он вам каторгу!

Сиделец и бесновался, и просил, и хватал из рук призывников бутылки и четверти.

— Не печалься, Ванька! Царь заплатит! За него свою голову кладем! — далеко от мужиков отпихнул сидельца Андрей.

— Ваньк! Ваньк! А сложим голову за царя, бог тебе заплатит! Эх, последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья, а завтра рано, чуть светочек, заплачет вся моя семья! — голосисто, заливисто затянул хмельной Гриша. И весь день и всю ночь не затихала на улице эта горестная песня о неминуемой разлуке.

Пили все, почти напропалую: даже Димке с Колькой перепало по горькой стопке.

А утром, перед самым сбором, Шумилины с дядей Иваном и со всей семьей деда Лукьяна Аршавского — с Колькой и с Антоном, который пришел домой ночью, сидели в маленьком новом доме деда Семена, где горница отделялась от кухни невысокой легкой переборкой, и молча пили чай.

— А вот у Аршави, дай бог память, в шестьдесят третьем годе впервой довелось мне пальнуть из берданы, — прошамкал дед Лукьян.

Отец тронул его за плечо.

— Не об этом сейчас речь, дядя Лукьян. Надо сыну хоть слово сказать!

Он обнял Димку и — долго, печально — глядел ему в глаза.

— Увидимся ли, Димушка, не знаю. Вырос ты без меня. А каким найду, если приведется, и думать не смею. Но хочу видеть тебя хорошим. Будь дедушке в помощь, ему ведь одному теперь придется тащить всю семью. Маму’ не огорчай, за Сереженькой приглядывай. Надеюсь я на тебя, сынок! Ну, будь здоров!

— Не распускай нюни, Алексей! Вернемся, это как пить дать! — сказал дядя Иван. — Да неужто мы дураки — голову свою зря под пулю ставить! А тебе, Димитрий, особый даю наказ: смелым будь, честным! Всегда держись с народом: на его стороне правда! И себя в обиду не давай! Время идет суровое, и во всех делах надо, брат, человеком быть!

Антон подтянул к себе на колени плачущего Кольку.

— Не реви, Никола! Не на погост батьку несешь! Ты лучше на ус мотай, что люди добрые говорят, и тебя эти слова касаемы. Да дружи с Димкой, слышишь, сынок? Ох, как тяжело человеку без дружбы!

Мать лежала в слезах, прижимая к груди Сережку, и не видала и не слыхала, как с бабьим воем, с криком ребят, с тяжелыми вздохами стариков двинулись новобранцы и призывники из села.

Не прошло и недели, а мужиков — здоровых, крепких — словно никогда и не было на селе. На штакетнике, на плетне и на веревках колыхались теперь от свежего ветра только бабьи поневы, рубашонки ребят да стариковские холщовые портки.

ШКОЛА, ВОЙНА, ЦАРЬ

СУНДУК ДЯДИ ИВАНА

Школа не давала ясного ответа: что такое война, к чему она, зачем?

Благочинный завершил свои рассказы из Ветхого завета и теперь напирал на удивительные деяния Иисуса Христа: про воскрешение бедного Лазаря и про чудо в Кане Галилейской.

— Дозвольте спросить, батюшка, а зачем нам война? — как-то на уроке закона божьего поднял руку Колька.

— Супостаты-австрияки напали на православных сербов, а германец хочет осквернить наши храмы. Война идет за веру православную! И русские воины, с богом в сердце, покажут себя врагу на поле брани!

Анна Егоровна через пень-колоду дотащила ребят до простых процентов. И все задавала задачки про то, чего ребята и не нюхали: про чугунку, где быстро мчатся встречные поезда, и про всякие дела торговых людей, которые шлют друг другу какие-то загадочные векселя.

Иногда на уроках она крутила глобус, и требовала сказать, какой вулкан действует в Италии, и мимо каких стран надо плыть морем-океаном от Санкт-Петербурга до Нью-Йорка.

— Только теперь закрыт для России этот путь! Война! И немец топит наши корабли!

И всякий раз она вспоминала про своего мужа, ушедшего с новобранцами:

— И мой Михайла Алексеич воюет против германца вместе с вашими отцами.

— А за што, Анна Егоровна, за што? — наперебой спрашивали ученики.

— Как это за что? За царя-батюшку! Пошел на него войной злой Вильгельм, хочет ему зло сделать.

По письму прошли почти все, что полагалось знать пареньку из села, чтобы прочитать вывеску на трактире и на любой лавке, не спеша расписаться на бумаге или составить прошение по начальству и правильно расставить точки и запятые в самых несложных фразах.

На дом задавали самые мирные стихи, будто война катилась по далекому, тридесятому царству: про стрекозу-попрыгунью и про деда Мазая с зайцами.

Только новая учительница — дочка благочинного — Клавдия Алексеевна, которая где-то училась годов шесть и приехала к папеньке после пожара, — поручила Кольке выучить басню про Наполеона — «Волк на псарне», а Димке — большой стих про Полтавский бой.

Конечно, бой есть бой, и про него читалось с большим интересом. Правда, бой этот со шведами, хлынувшими на нашу землю, был давненько, при том весьма строгом царе Петре с высокой залысиной, которая нарисована на самом крупном банковском билете — в пятьсот рублей. Такую ужасно дорогую бумагу видал однажды дед Семен в барской конторе, у Франта Франтыча, слегка полюбовался ею со стороны, а потом долго про это рассказывал.