Юность нового века — страница 26 из 62

А тут еще дед Семен подливал масла в огонь: читал про какие-то пулеметы, которые косят солдат, как траву на лугу, и горько сокрушался о печальной судьбе военного летчика Петра Николаевича Нестерова. Неделю назад в воздушном бою он нарочно ударил в небе своим самолетом во вражеский аэроплан. Враг погиб: туда ему и дорога! Но погиб и храбрый Нестеров!

— Не хочу быть немцем! — не раз твердил Димка своему другу. — Будем бить немцев!

Они сидели в Лазинке возле костра, готовили пики из длинных ореховых прутьев. Очищали их от коры и, пока они были влажными, держали над костром и протирали сырой травой.

Как ни горько, а Питера из них не получалось: в каждом деле мешал им страх.

Димка боялся ночного леса: там зловеще ухал лупоглазый, ушастый филин. Да и днем пугала его противная лягушка, когда прыгала из-под самых ног и фонтанчиком пускала ядовитую струю. А резать ножом спящего немца? От одной этой мысли холодела душа и громко, очень громко колотилось сердце.

Да и Колька не лучше. На копе, без седла, держался он, как девчонка, бестолково раскинув пятки; и на высокой ели, куда отправлял его Димка в разведку, кругом шла у него голова.

Но, к счастью, в книжке про Питера были два зулуса — Гумботи и Молигабанча — люди куда смелые, ловкие, с длинными ассагаями, похожими на пики.

И у Димки с Колькой были готовы пики — черные, блестящие, словно каменные; с острым концом, как клюв у старого ворона.

— Ну, мой верный друг Молигабанча, давай бить в цель! — Димка подкидывал в руке копье и поглядывал, куда его запустить.

Молигабанча готов был услужить Гумботи. И на большом пне над ручьем, где сиживал блаженный с приставной бородой, нарисовал он углем длинномордого немца в каске, с большими, как лопухи, ушами.

Зулусы отошли на десять шагов, деловито плюнули на руки и запустили по ассагаю. Колька попал немцу в глаз и очень этим гордился. Димка бросил хуже, но признать себя побежденным не мог.

Он подошел к муравьиной куче, где в теплый день бабьего лета хлопотливо работали муравьи, закрыл глаза от страха и сунул правую руку в самое пекло.

Муравьи густо облепили руку и кололи ее как иглами — нестерпимо больно. А Димка крепился: он воспитывал волю.

Потом он стряхнул муравьев и сказал:

— Понюхай, Молигабанча!

От руки остро пахло спиртом, кожа на ней горела, как от крапивы. Колька молчал, но глаза у него блестели — он гордился подвигом друга!

А на другой день, рано утром, когда за окном послышался голос вернувшегося домой Лукьяна, пришла пора удивиться Димке. Его верный друг Молигабанча лежал далеко от матраса, на голом полу, дрожал от холода и сучил ногами, как новорожденный.

— Ты это нарочно? — разбудил его Димка.

— А как же! Может, и на земле еще наспимся с этой войной! Надо привыкать! — Колька выбивал дробь зубами и прыгал на одной ноге, чтоб другой попасть в штанину.

ВЕСНА

Димка дергал за край фартука деда Семена.

— Ну, когда пойдем? Скажи!

— Успеется, — дед размашисто водил рубанком по смолистой тесине. — Время… наше… не ушло. — И тонкие стружки, раскручиваясь и шурша, холмиком вырастали у его ног.

— Ну, скажи! Я вон сколь жду!

— Не видишь? Занят! Да и ты бы не крутился без дела. Тоже мне мужичонка, а гвоздя вбить не умеешь.

— Я?

— А кто же?

— Ну да! Гляди!

Димка взял молоток под верстаком, наставил гвоздь в полено, крепко прищурил левый глаз и — трахнул! Гвоздь загнулся, как червяк, и плашмя вдавился в отсыревший торец.

— Это тебе не грифелем по доске водить и не в зулусов играть! Вот как надо! — Дед Семен поставил наискосок тонкий драночный гвоздь, вдавил его на самую малость большим пальцем в полено и с двух сильных ударов вогнал по самую шляпку. — Не гляди, что просто, а надо с умом. Это, брат, не баловство, а работа!

— Да я еще почище твоего вгоню! — Димка нашел в ящике короткий и толстый лубочный гвоздь с широкой шляпкой. — Ну-тка!

— Хватит! Пройдись-ка лучше вдоль штакетника, проверь планки. Углядишь, где поотстали, гвоздиком и прихвати. Да береги пальцы, а то и в носу ковырять будет нечем!..

Димка вышел на улицу.

Вдоль барского забора, таясь от людей, тащилась в лохмотьях старая нищенка Фекла. Давно прогнали ее взашей из села, как случился тот страшный пожар. И слух о ней не проходил ни разу.

Она поравнялась с Димкой. На ее усталом худом лице, побитом оспой, засветилась улыбка.

— Молодец-то какой! Чини, чини забор, Дима! От работушки и человеком станешь — в отца либо в деда!

И потому, что была рядом эта старая нищенка и сказала она так сердечно, загорелась душа у Димки. Он крепко сжал молоток и хорошо ударил им по гвоздю.

— Ваши-то… как? Все ли здоровы?

— Ждоровы, ждоровы! — прошамкал Димка, держа во рту гвоздь.

И второй гвоздь вошел в планку, как в краюху хлеба. И это было интересно: слышать, как визжит шляпка под ударом тяжелой железной бородки, и видеть, как идет гвоздь в дерево — красиво и так послушно, словно он и не умеет гнуться.

— Маменьке привет перешли!

— Ладно!

— А Алексей-то Семеныч пишет?

— Замолчал, третий месяц письма ждем.

— Ах ты, горе какое! Маменька-то, поди, убивается? Ужо-тко зайду, как стемнеет, — сказала Фекла и поплелась под горку, опираясь на березовую клюку.

— Заходи! Мама будет рада! Только смотри: дед бы не обозлился!

Фекла скрылась, и гвозди перестали слушаться. И Димка спешно выколупывал гнутых железных червей, которые оставляли узорчатые вмятины на новых еловых планках, поседевших за долгую зиму.

Выручил Колька. Он выглянул из окна, прибежал с молотком, и снова пошла веселая работа.

Колька бил по шляпке и приговаривал:

— Не стучи, не стучи, лежит дедка на печи!

А Димка подхватывал:

— Дед Аршавский на печи, греет задом кирпичи! Бей!

— Димка! Это же немцы! — кричал Колька. — Бэй их!

— Бей.

И по всей площади разносился дробный перестук и озорной крик двух мальчишек.

Кончилась работа. Димка с Колькой побежали на Жиздру смотреть весну.

Лед прошел, отшумели вешние воды. По реке, наполненной до краев рыжей мутью, ходко шли длинные плоты, связанные гибкими вицами. На помосте, у костров, сидели плотогоны — старые деды и молодые бабы. Они грели чай, варили кашу. Только не пели песен, как в былые весны. И скучно было стоять на берегу и смотреть на такой невеселый сплав.

За кладбищем, в глубоком овраге, Колька увидал потемневший, ноздреватый сугроб. Завернули туда по узкой меже, побросались мокрыми тяжелыми снежками.

На голых ветвях высокой ольхи ожили поникшие сережки. И когда снежки задевали их, дерево обволакивалось облачком рыжеватой пыли. Прифасонился и орешник: весь он украсился длинными пурпурными кисточками. Ярко желтели барашки на старой кривобокой иве, и от них набегал на ребят сладкий медовый дух. Зима ушла — долгая и суровая, когда нельзя было лазить на чердак и копаться в заветном сундуке дяди Ивана.

И уже шумела в селе полная весна. От крика надрывались грачи на макушках берез. Как стадо баранов, блеяли в голубой вышине быстрокрылые бекасы, из лесу отзывались им булькающие тетерева. Голосистые девчонки бегали по площади и вырывали друг у друга лазоревые подснежники. Филька-свистун с гиком носился босой по пригорку с Димкиным ассагаем и, как храбрый Кузьма Крючков, крушил напиравших на него босоногих крикливых немцев.

А дед Семен не верил в весну. И все не шел на охоту.

Так думал Димка, но ошибался.

Поздно вечером дед достал свою заветную тетрадь и узловатыми толстыми пальцами записал в ней и про ольху, и про грачей, и про орешник с ивой. «Ноне прилетел кулик из заморья, принес весну из неволья», — еле-еле разбирал Димка кривые каракули деда.

— Вот так и запомни: весна начинается у нас с ольхи. Зацветет она в полную силу, значит пришел и зиме конец. — Дед Семен захлопнул тетрадь. — Завтра собирай до школы свою ораву. Выставим улей с пчелами, перекидаем навоз на огород. Ты теперь мой главный помощник, — дед вздохнул. — А в воскресенье подыму чуть свет. Пойдем да проверим, как резвятся наши тетеревишки. У них каждую весну веселье, и война им нипочем.

Поднялись до зари, когда голубые звезды еще гляделись во все льдинки на хрустящей черной дороге. И долго обтянутыми землистой кожей, манил деда Семена тонким черным пальцем.

— Папаня! — негромко сказал он осипшим голосом. — Оставь мальца, а сам подь сюда на минуту.

Дед Семен отдал Димке ружье и скрылся за кустами. Приглушенных слов разобрать было нельзя: их забивали тяжелые, долгие вздохи. И будто не один мужик, а двое или трое, на разные голоса, о чем-то просили деда. Он отвечал скороговоркой, и до Димки доносилось лишь какое-то бу-бу-бу, как из пустой бочки.

— На горушке, на горушке! — За кустом показалась шапка деда Семена. — Как останется с левой руки барская усадьба… дом справа, с палисадником… Ладно, ладно!

— Дед, кто это?

— Так… Прохожие… Идут далеко, просили хлеба на дорогу… Я сказал, чтоб зашли.

— Нынче?

— Да кто знает? Как выйдет, — нехотя ответил дед Семен и до самого дома не проронил больше ни слова.

К вечеру все мальчишки бегали по селу, хлопали по коленям и кричали, как лесные петухи. И казалось, что веселое токовище перекинулось с далекой опушки на весеннюю деревенскую улицу.

По-темному постучалась в окно Фекла.

Дед Семен оторвался на миг от газеты и глянул на нее грозно. Но старый заплатанный зипун, дырявый платок на голове, разбитые лапти и покорный взгляд черных глаз на оспинном лице словно приглушили его гнев. А может, отболело у него на душе, и он уже не так помнил зло. Да и не о Фекле хотел он думать в этот день.

А мать обрадовалась, усадила Феклу за стол и стала спрашивать: где была и какие новости на белом свете?

— Из Людинова иду и — прямо к вам. Зимой-то жила у одной работницы. Ребятишек куча, а сама-то на завод ходит: на место мужа ее взяли. А муж-то на позиции, и давно слуху нет, — вздохнула Фекла.