Юность нового века — страница 27 из 62

— Никого не подпалила? — с подковыркой спросил дед Семен.

— Свят, свят, свят! Да нешто могу я людям зло сделать? Да ты и сам знаешь, батюшка: петух проклятый, на нем и вина! Да нешто я… — Фекла заревела в голос и уткнулась лицом в платок.

— Ну, забудем про это! Жила-то как? — Дед Семен кинул газету на коник.

— Хорошо жила, Семен Васильевич, — всхлипнула Фекла, — в тепле. Только с харчами в обрез: картошка и картошка, и все — пустая. Маслица постного и то люди не кажин день видят.

— Ешь, ешь! — Мать налила Фекле полную миску утренних щей.

— Спасибо, Анна Ивановна! Знаю я твою ласку… Давно таких штей не кушала. Да, бог даст, не оставят люди. На дворе весна, опять пойду по деревням, кому где услужу. Не оставят меня, сироту горемычную!..

— Ну, а на Людиновом-то заводе как? — допытывался дед Семен. — Терпят люди, не гневаются?

— Гневаются, батюшка! Да и как не гневаться?! Товар в лавках есть, а не укупишь. Возьми хоть мучицу. Полтора целковых за пуд, а зимой была восемь гривен. И с крупой так. Вот тебе и сказ. А получка как была, так и есть. Видать, знали про это умные люди…

— Ты к чему это? — заерзал на конике дед Семен.

Фекла угнула голову к миске.

— В самый-то день, когда войну объявили, слышь, брожение в народе вышло. Забастовка, што ль? Будто так. На работу никто не вышел, как по уговору.

— Димка! Выдь во двор, чегой-то Красавчик заржал, — строго сказал дед.

— Ну-у, дедушка! — заныл Димка.

— Кому сказано! — Дед стукнул кулаком по столу.

И Димка вышел в сени, загремел ведром, но во двор не вышел, а припал ухом к двери: Фекла скребла ложкой по дну миски, мать гремела конфоркой.

— Ну, ну! — торопил дед Семен нищенку.

— Значится, вышло брожение. Собрались люди в поселке да и пошли к заводу с красными флагами. И про царя кричали: «Долой его! Не хотим войны!»

— Батюшки! — Мать всплеснула руками.

— Что деется, что деется! А мы тут как в норе сидим! — сказал дед Семен. — А полиция?

— Какая там полиция? Жандармы кинулись, казаки на лошадях, исправник. Только до драки не дошло: разбрелись люди по домам.

Димка опять зашумел в сенях и распахнул дверь.

— Красавчику сена подкинул, — соврал он.

Но никто не сказал ни слова: все сидели молча, мать наливала Фекле чай в чашку.

Скоро Фекла распрощалась и ушла ночевать к Лукьяну Аршавскому, который уже собирался в обход со своей колотушкой.

А ночью дед Семен вставал и с кем-то разговаривал вполголоса на ступеньках крыльца. А потом подсел к матери на кровать и долго шептался с ней:

— В лесу тех мужиков встретил, утром, как на охоте был. На Волхов идут, трое. И все по ночам, как волки. И какое-то страшное слово прилипло к ним: де-зер-ти-ры. Спрашивал про Алексея. Не слыхали. Говорят, не из той части. Эх, и хлебнут горя мужики. Царя ослушались, ружья покидали, с войны бегут. Попадутся бедолаги, мигом пойдут под пулю. Страх-то какой! Ты уж помалкивай, Анна. У нас и своей маяты не оберешься! И как нам Алексея искать? Где искать — ума не приложу. Придется как-нибудь сбиться да съездить тебе в Калугу: может, там начальники поспособствуют, да и с маманей повидаешься… А как Димка? Не пронюхал бы он про Феклины речи да про тех дезертиров, поганец! Спит он?

— Заснул.

— Боюсь, не слыхал ли он наш разговор в лесу? Сболтнет, где не надо, затаскают до смерти. Чуть заикнется, приструни его хорошенько. Эх-хе-хе! — закряхтел дед Семен, заскрипел порожком под полатями и развалился на печке.

А Димка от той страшной тайны, что подслушал он вечером, дрожал под ватным одеялом на ряднинном матрасе, туго набитом соломой, и все твердил, пока не сморил его беспокойный сон:

— Да не скажу я, дед! Никому! Никогда! Чем хошь побожусь, не скажу!..

ЧУГУНКА

Анна Егоровна давала последний урок. И заметно волновалась, совсем как девчонка. Зачем-то шаркала тряпкой по чистой доске, стояла у окна и комкала в руках маленький носовой платок, вышитый гладью.

И такой нарядной давно не видали ее в школе. Пожалуй, с того памятного первого дня, еще в старой церковной сторожке. В каштановых волосах черепаховый гребень, белая кофточка с кружевами и широкая — в сборках — черная юбка до пят.

Кончился урок, стали вспоминать и хорошее, и смешное, и горькое за все три года. И поджидали благочинного. А когда он пришел, Анна Егоровна подняла платок к глазам.

— Будем прощаться, друзья!

И у всех запершило в горле.

Любили ребята свою строгую учительницу. И ей, видно, не сладко было расставаться с маленькой кучкой смышленых, неоперившихся мужичков, не ведавших, как жить дальше, и с двумя девицами — с Настей и с Полей, — которым отроду было определено: вековать в селе до глубокой старости, нянчить чумазых ребятишек и считать в избе каждый кусок хлеба, каждую ложку масла.

Анна Егоровна всех поцеловала в голову и всем подарила по книжке — в память о школе. Димке достался хороший томик «Бывальщина и сказки» Павла Владимировича Засодимского, который умер в тот самый год, когда Шумилиных перепугала шаровая молния и родился у них Сережка.

Благочинный допустил всех поцеловать его пухлую руку. От руки остро пахло простым мылом, которым и мать стирала белье, и это было смешно. И что-то говорил благочинный. Кажется, любите друг друга, но не прощайте врагам своим. И напомнил, что надо ходить на исповедь.

Но его слова вошли в одно ухо, мигом вышли из другого. Со школой все было покончено! А на дворе цвела весна, и у каждого было вволю всяких своих забот.

Дед Лукьян Аршавский Колькину судьбу решил в два счета. И — то ли с радостью, то ли с горькой обидой на все — сказал твердо:

— Кончил ты свою науку, сдал экзамент в пастухи! Отродясь так было: и отец твой пастух, и тебе с кнутом поигрывать, думать думушку в ненастье, лапти сушить в вёдро, по чужим избам шти хлебать! Рожок с кнутом от Антона остались, вот их и унаследуешь!

А с Димкой было похитрей. Дед Семен сказал о нем матери:

— Плачь не плачь, Анна, а про гимназию надо забыть: я прикинул — не потянем. Да и время, леший его дери, совсем бестолковое: не хочу отпускать мальца к чужим людям. Конешно, учить будем, только повременим. По крайности, просидит одну зиму дома, буду его к рукомеслу приучать. Плотник — всегда человек… И в каждой хате он нужен… Да не реви ты, дурья голова! Сказал тебе ясно: поглядим!

— А с Колькой как? В подпаски? — Мать сидела на конике и, как впотьмах, перебирала на коленях складки у фартука. — Такой смышленый мальчик, и — сирота. Не чужой ведь?

— И он пущай с Димкой за рубанок берется: на па́ру-то веселей! Я кой-как свою жизнь прожил, под чужими окнами клюкой не гремел. Будет и ему кусок хлеба!..

Неделю после школы Димка с Колькой вволю наслаждались свободой: гоняли лапту, кидали черные зулусские ассагаи, шумно играли в войну.

А однажды вечером дед Семен сказал:

— Не время, Димитрий, баклуши бить. Ты свое отбегал. Завтра я тебя с Колькой буду к делу приучать. Вы про самострел гуторили? Вот с него и начнем.

Дед Семен выбрал подходящую еловую тесину, показал, как остругать ее рубанком, как сделать стамеской желобок для стрелы и прожечь старым шкворнем от телеги дырку для лука. А дверной крючок, чтоб держать тетиву перед выстрелом, сам укрепил на винте. И даже прошелся ножом по ложе, отделал ее, как у ружья, чтоб удобней было прижимать самострел к плечу.

Стрелы делал Димка из сосновой лучины. А Колька разбивал молотком шляпки у конских копытных гвоздей, загибал края на круглом железном клевце и помогал насаживать наконечники на тонкий конец стрелы.

Лук был из молодого дубка, а тетива из десяти суровых ниток, сплетенных в косу и натертых воском. Натянутая на крючок, она звенела, как басовитая гитарная струна.

На сорок шагов били из этого самострела в бегущего немца, нарисованного мелом на воротах сарая. Самострел вздрагивал, когда опускали крючок, тетива щелкала, как хлыст, и стрела так далеко уходила в дерево, что ее хоть клещами вынимай!

Потом немец приелся: он был убит сто раз. Рядом с ним нарисовали благочинного — в высокой камилавке, как ведро, и барина, схожего бородой на царя. И в них метко шли стрелы, да дед Семен осерчал не в меру и велел барина с благочинным заменить свиньей. И Колька нарисовал свинью, хотя Димка бился об заклад, что это не свинья, а бегемот.

Иногда стреляли без всякой цели: на дальность, и стрелу приходилось долго искать то в кустах, то в лопухах. Однажды сбили даже ворону, которая изловчилась под носом у наседки ухватить цыпленка.

Но самострел пришлось отдать Кольке.

С вечера, в пятницу, мать собрала вещи в корзинку и замкнула ее маленьким висячим замком. Потом истопила печь не ко времени, напекла пирогов с капустой. В старую Димкину тетрадь завернула кусок сала, насыпала соль в пустую спичечную коробку и все это увязала в белый платок.

Дед Семен повел Димку в баню, вымыл, как под праздник, пропарил на горячем полке и хорошо отстегал березовым веником.

— Завтра — в дорогу, — сказал дед.

Да Димка и сам видел, что Калуга теперь не за горами.

Рано утром въехали в обширный Брынский лес. И такой лесной красы Димка не видел еще ни разу: дерево к дереву, гущина, синяя еловая темень, бересклет в цвету, и высокими свечками — стройный можжевельник!

Белые колокольчики ландышей так и подступали к обочине. Лихо распевали соловьи, а на соловьиный лад — дрозды. Сидели они черными шишками на высоких маковках елей. Зяблики пролетали над дорогой и высвистывали: «Митю-Витю видел?»

— Вишь, какие пичуги, — усмехнулся дед Семен. — Все им надо. Про тебя, Димка, спрашивают!

Глухо, тоскливо ворковали горлинки. И наперебой перекликались кукушки. Одна еще не закончит свое ку-ку, а уже подает голос другая, третья.

Часа два ехали лесом, миновали Жиздру, деревушку Чернышино. И вдруг, заглушая согласный лесной хор птиц, заревел гудок и словно загудела земля.

— Чугунка, — сказала мать. — Скоро и станция! Билетик возьмем, сядем и поедем.