— Тат кебя фшат?
— Чего, чего? — удивился Димка.
— Пе нопираев? Тат кебя фшат? — переспросил мальчишка.
— Да, отвяжись! Ты что, немец? Так я тебе мигом дам по сопатке! — Димка сжал кулаки.
— Тоже мне пехтерь деревенский! Вишь надулся, как индюк! Я же по-хорошему: спрашиваю, как звать, — мальчишка вдруг сказал ясно и понятно и протянул руку: — Минька!
— Чего?
— Минька, говорю! Зовут меня так. А тебя?
— Ну, Димка! Давай уж поздоровкаемся!
Подошла девочка, шаркнула по траве правой ногой, зачем-то присела:
— Лика!
— Чего?
— Вот чурбан! Да зовут ее так! Это тебе не деревня, где одни Маньки да Ваньки. Пойдем с нами. Только сапоги-то скинь, не на бульвар идешь! Босиком-то лучше!
Димка не знал, что и думать: Минька бормочет невесть что, заставил сапоги снять, Лика шаркает ножкой, дядя Костя гоняет самовар по рельсам, коза ест бумагу! Чудно все это!
Он сидел с новыми друзьями в лопухах, сдирал кожуру с дикой редьки — Минька сказал, что это свербигуз, — и отправлял в рот мягкие, сочные былинки. От свербигуза шел дух, как от той редьки, за которой Димка лазил однажды в барский огород за Омжеренкой.
— Ничего! — ел он и нахваливал.
Лика сбегала во двор, покопалась в траве и принесла на ладони кучку беленьких лепешек. Были они маленькие, как кнопки, на зубах хрустели, но без всякого вкуса: трава травой!
— И штой-то вы всякую дрянь в рот суете? — Димка попробовал лепешку и плюнул. — Дома еды, што ль, нет?
— Еда есть, — рассудительно сказала Лика, — да все картошка. Жарим, варим, печем! Папка — на войне, а мамка — плохая добытчица: на господ стирает от зари до зари, а денег все равно нет. Вот от того и картошка. И у Миньки не лучше!
— Нравится, потому и едим: и лепешки и свербигуз. От тебя вон селедкой пахнет, а я ее давно не ел. В лавке-то она почем?
— Не знаю. Мне в поезде мужик дал.
— То-то! Нечего и тебе задаваться! Сам-то что ж: только со стола ешь?
— Едим и не со стола. Ягоды берем, всякую кислицу в лесу — смородину, к примеру, или заячью капусту — она совсем как щавель. А то липовые почки, да по весне — молодые сосновые свечки. Поменьше был, так уголь я грыз и глину теплую на печке ковырял.
— Это правильно! А ты что, в гимназию поступать будешь? — спросил Минька.
— Дед говорит: не потянем, достатка нет. А приехал я с мамкой по делу — отца искать. Пропал он на войне.
— Человек не может пропасть! — Минька встал, одернул рубаху. — Похоронной не было, значит живой! Напропалую где-нибудь немца бьет! Днем и ночью идет война. Теснит немец наших солдат. И отступать нельзя, и домой написать недосуг! Вон у Лики отец семь недель писем не слал, а нашелся!
— Нашелся, только в лазарете, — вздохнула Лика. — Ногу ему перебили. Домой ждем.
— Приедет скоро! Ну, пошли на Оку. День жаркий, можно и искупнуться! — Минька помчался под откос, а за ним Лика и Димка.
Плавали и валялись на песке, пока Димка не спохватился, что давно ушел из дому и никому не сказался.
Попрощался с новыми друзьями до следующего раза и полез в гору. А с крыльца увидала его бабушка и всплеснула руками:
— Батюшки! Да где ж ты пропал, пострел?! Мы с ног сбились, тебя искавши, думали, совсем потерялся! Мамка убивается, а у нее и так горюшко лежит на душе! И не стыдно тебе?
— Человек не может пропасть, бабушка!
— Да где ж ты слов таких нахватался, мужичишка ты бестолковый?!
— А ребята сказали. — Димка шагнул в сени. — Мама, я тут! Я заигрался с ребятами! Не сердись на меня!..
Вечером — с мамой и с бабушкой — чинно прошлись по городскому саду. Над Окой, освещенной гирляндой огней, вовсю гремел духовой оркестр, и великое множество пар кружилось в вальсе на открытой веранде. За столиками, возле буфета, хохочущие дядьки, заткнув между колен тросточки, пили пиво, закусывали раками. Гимназистки — красивые девицы на выданье — то и дело прыскали со смеху, когда молодой офицер — в лакированных сапожках со шпорами — подкручивал черный ус и махал им белой перчаткой. Улыбаясь, шли по дорожкам не старые еще дамы — в широких и длинных юбках, как у Анны Егоровны, в шляпках с пером страуса или с цветной лентой.
Всем было удивительно весело. И никому не было дела, что грустная мать молча шла со своими горькими думами и тащила за руку Димку, а он упирался и все вертел головой по сторонам. А рядом шла строгая бабушка Лиза вся в черном и мела своим подолом песок под ногами.
На соборной колокольне пробило десять. Но никто и не думал уходить из веселого сада домой.
— Да когда ж они спят? — спросил Димка.
Бабушка махнула рукой:
— Спят, когда хотят. Одно слово — господа. И война им нипочем, и на работу не надо. Пойдем, Аннушка. Нам-то пора!
Но Димка не мог стронуться с места: по аллее, рядом с маленьким толстым господином, на котором был очень длинный пиджак и высокий стоячий воротничок, шел барин Булгаков. С рыжей бородкой, как у царя, в мягких сапогах со скрипом. И штаны на нем бутылочкой и зеленый мундир с погонами, а по ним волнистые ленточки.
— Мама, гляди: наш барин! Уй, какой важный! Ну, прямо полный генерал!
— Да, Димушка, вижу! — Мать проводила барина долгим взглядом. — Не знала я, матушка, что он тут. Надо бы к нему толкнуться: а вдруг он поможет нам найти Лешеньку?
— Жди, дочка, у моря погоды! Он теперь круто в гору полез. Первый на всю губернию земгусар: портянки поставляет на армию, сапоги, фураж. И такой про него звон по городу, что большую деньгу гребет; а по ночам в карты играет, и цыгане ему песни поют. В сильном загуле он сейчас, и ты к нему не лезь! А добрые-то люди говорят: шпекулянт ваш барин, ни дна ему, ни покрышки. Одна срамота! — Бабушка взяла Димку за руку и повела к выходу.
На другое утро Минька свистнул под окном, когда мать собиралась в губернское присутствие, к воинскому начальнику.
— Долго-то не бегай, я скоро вернусь, — сказала мать.
— Мам, а может, двугривенный дашь? Хочу я синематограф поглядеть. Говорят, люди там бегают и всякие номера показывают.
Двугривенный дала бабушка. И Димка выбежал на улицу и помчался с Минькой и с Ликой смотреть синематограф. Но по дороге вели пленных — это были австрияки.
Их вели в сторону Хлюстина — плотной кучей, без всякого равнения по шеренгам. Были они в грязи и в пыли, в разбитых ботинках и рваных обмотках. Некоторые жалко улыбались и что-то просили, другие шли угрюмо, молча.
И совсем ни к чему пересмеивались на обочине гимназисты, отпускали всякие злые шутки. А краснорожий мясник в окровавленном белом фартуке размахивал толстыми руками и кричал:
— К стенке их! На православную Русь сунулись, гады!
Старушка в старом плюшевом салопе строго глянула на мясника:
— И чего ты глотку дерешь? Сам как бык, а на фронте тебя не видно. Откупился? А у меня там двое. И не знают мои сыночки, как ты каждый день по пятаку да по лишнему гривеннику с меня тащишь! Сидишь, заелся, только цены набавляешь! Совести у тебя нет!
Старушка совсем расстроилась от своих горьких слов. Концом платка она вытерла глаза, достала из кармана кусок хлеба и протянула австрияку.
И старичок в синей ситцевой рубахе, словно обрадовался, что заткнули глотку крикливому мяснику, навалился на гимназиста, который нахально плевал под ноги пленным.
— Не позволительно, молодой человек, издеваться над чужой бедой! И чего вам надо от этих австрияков? Люди как люди. Вероятно, мужики. Им бы землю пахать на своем фольварке, а их погнали на фронт. И не боюсь сказать, против всякой воли. Да кому охота в окопах вшей кормить? Вы одно поймите: ждут этих фрицев дома, а они на калужской улице просят милостыню!..
Было о чем подумать Димке, когда он выбрался с друзьями на шумную Никитскую. Тут и не пахло войной: поодиночке и парами не спеша шли хорошо одетые люди, мягко катили по булыге пролетки на резиновых шинах, в лавках было вдоволь всякого товара. И здоровых, крепких мужчин — хоть пруд пруди! И почему они дома? А папки нет, и где-то на войне подбирает и лечит раненых дядя Иван.
Димка хотел понять это. И что значит — откупиться? Как откупился от войны тот краснорожий мясник, которого осадила старушка в старом плюшевом салопе?
Но Минька с Ликой уже тащили его к кассе и проталкивали в дверь большого сумрачного зала.
И Димка позабыл про войну и про австрияков, когда высокая пожилая дама в пенсне уселась в уголке за пианино, в зале погасли огни, в белую стенку перед глазами ударил яркий лучик и рядками, рядками побежали дрожащие слова.
И появился маленький человечек с черными усиками, в круглой шляпе — Чарли Чаплин, и начались с ним беды — одна горше другой. Он проваливался в бочку с водой: волнами катился хохот по рядам. Он падал на улице в круглый водосточный люк, садился на крашеную скамью: зрители визжали и охали. Он забирался к кому-то на кухню, наспех заглатывал горячую котлету с огненной плиты. Но к нему кралась со скалкой в руках кухарка. И он прыгал в окно, на клумбу и кланялся помятым цветам — снимал круглую шляпу и смешно шаркал ногой. И бросался от кухарки через высокий забор, а злая маленькая шавка хватала его за штаны.
Минька с Ликой совсем зашлись — даже икать стали от смеха. А Димка долго не мог взять в толк, почему так смеются люди над бедным Чарли? Ведь не везет парню! И шавка старается: ни за грош пропали у него еще хорошие суконные штаны.
Но и он смеялся, потому что смеялись все. И хлопал рукой по колену, когда бедному Чарли — шустрому, неугомонному — удавалось уйти от погони.
А потом показывали еще одну ленту: нагулялся голодный Чарли по улицам, заснул на скамье в городском саду. И привиделось ему, что он дикарь и ходит меж людей почти голый — в пятнистой шкуре леопарда. И все кругом такие. И какой-то злой царь сидит на троне, и стерегут его солдаты-дикари.
Приглянулась бедному Чарли красивая светлоокая девица, тоже почти голая, и захотел Чарли перекинуться с ней словом под могучим ветвистым дубом. А дикий солдат в страшной волчьей шкуре решил ему помешать и запустил ему в зад стрелу из лука.