Юность нового века — страница 31 из 62

— Так! — Димка задумался. — А на позицию ты сразу попал, как из дому уехал?

— Сразу. Тогда прорыв сделали, немца зажали здорово и далеко просунулись на его землю. Я уж собирался в Берлине чай пить! Потом вышла остановка. Потоптались мы на одном месте, да и побежали домой. И пошел среди солдат слух: генералы, мол, изменники, снарядов нет, патронов нет, а голыми руками немца не остановишь! А тут еще генерал наш Самсонов пулю себе в лоб пустил. И пошла катавасия!

— А что это?

— Бестолочь, повальное бегство! Я в ту пору в охотничий домик царя Вильгельма забрался: нашел там ружья, вино, шоколад. И белья теплого было вволю: только на меня великовато. Но вышел из положения: прихватил ремешком в поясе, ноговицы укоротил, товарищей в домик завел, легли спать. А немцы — вот они: рукой подать! Зажали они нас в кольцо. Ну, я в Вильгельмовом бельишке и в сапогах на босу ногу так нажал в лес, будто заяц. Попался по дороге немецкий вестовой, я его прикончил. Переоделся во все чужое, пошел искать товарищей. Они меня едва не подстрелили: думали, немец.

— И много вас было?

— Пятеро. Днем сидели в болоте, на островах, а ночью где шли, а где и ползли. С харчами так подбились, что стали мох жевать. И так обидно: козочку видели, попадались по пути тетерева, а стрельнуть не могли — кругом немецкая разведка.

— Этак и помереть можно! — рассудил Димка.

— Э, да что говорить! Попались два немца на двуколке в подходящем месте. Придушили их. Стали шуровать под брезентом: сапоги, одеяла, белье, гимнастерки, ящик махорки. Вот уж проклятая немчура: не догадалась положить хоть краюшку хлеба! Ну, переоделись во все свежее, набили карманы махоркой, пошли и увидели с опушки какую-то деревню. Замялись мои дружки: кому охота идти туда в одиночку, а податься всем отрядом — большой риск. Вызвался я. Не пустили. «Ты, — говорят, — один у нас охотник и человек грамотный, мы тебя за командира признали, от себя не отпустим». А весна шла в полную силу, и так не хотелось, брат, умирать весной!

— А как же вы обошлись?

— В самую ростепель наскочили на русского офицера с двумя солдатами. Они совсем одичали: бороды до пояса, в рваных шинелях, глаза красные, зубы шатаются. Так они нас перепугались, что чуть не прикончили. Ну, потом обзнакомились, стали гадать: куда двигаться? Долго спорили: я предлагал один план, офицер — другой, и приказывал мне подчиниться. Дружки мои долго не соглашались, только на другой день сказали: «Послухаем, Лексей, господина офицера, порядок того требует. А плохо с ним будет — уйдем. Вот и весь наш сказ!» Офицер повел нас через шоссе. Попались нам проволочные заграждения с бубенчиками. Мы подшумели, и началась такая канонада, что еле ноги унесли! А тут, на счастье, ударил ночью хороший мороз, и поползли мы по льду через большую реку: через Бобер. Ползли, с жизнью прощались, а немцы нас заметили, выпустили ракету и начали шпарить из пулемета. Двоих убило, так на льду и остались, а мне по ноге попало: колено разбило. Только я сгоряча пробежал еще по лесу шагов двадцать. Да в болото, в густой мох. Там и свалился. Перевязали меня дружки и говорят: «Потеряли мы двоих. Не пойдем дальше с офицером. Веди нас ты, Лексей!» Я и пополз ночью: перелесками, оврагами, где по рыхлому снегу, где водой либо сырыми мхами. И луна нам подсобила: схоронилась за облака.

— И долго так ползли?

— До рассвета. А чуть стало развидняться, слышим окрик: «Стой! Кто идет?» — «Свои», — говорим. И недосуг нам прохлаждаться с такими разговорами: немец над головой снарядами садит. А часовой никак не идет на попятную, знай свое болтает: как звать? какой части? где призывался? Послал его офицер к чертовой матери, только тогда и поверил, что мы свои. Перетащили нас через окоп: в баню, в санчасть. Три дня только сладким чаем поили, да по одному ломтику хлеба в день. А сами-то, конечно, ели да посмеивались. И крепко расположились мужички в окопах: уютно, тепло. И нам у них прямо как в раю после всей этой каторги в лесах да в болотах.

— А потом?

— Потом повезли нас на двуколках в Гродно. Солдат, конечно. А офицер подался вперед на автомобиле. Обогрелись с дороги, пришел к нам командир дивизии, генерал: ладный такой мужчина, не брюзглый. Расцеловал нас и — каждому — по «Георгию». А мне еще и берданку в придачу: мол, поедете домой на побывку, уточек постреляете… Да вот и наши утки: вишь, потянули! Тпру, Красавчик!

— А чего ж не писал-то долго? Мы совсем извелись по тебе!

— В лазарете был… В Вологде. Не знал, что с ногой будет, не хотел огорчать. А когда узнал, что ходить смогу, и послал вам письмо. Да вы в Калуге были.

— А что я бабушке с мамкой говорил? Человек не может пропасть! Похоронной не было — значит, живой!

— Гляди, какой герой! Ну, это все теперь по боку! Теперь про охоту думай! Места хорошие, тут Вадя Булгаков мальчишку на болоте держал замест подсадной утки. За двугривенный! Помнишь, я рассказывал? И без харчей. Как меня немец в Августовских лесах!.. Сейчас Красавчика стреножим. И, как говорится: ни пуха ни пера!..

Утка на болотах была. И никто ее не пугал: барин Булгаков прохлаждался в Калуге, мужики стреляли в немцев… А бабы к ружьям не подходили.

— Помнится, утка шла вот тут, на перешеек, — отец показал в сторону Жиздры. — План у нас будет такой: ты забегай вдоль старицы, по кругу; увидишь утку — подползи на животе, да не горячись — приклад покрепче к плечу, левый глаз прижмурь, наведи мушку чуть выше утиной головки и дай выстрел! Ну, шевелись! Утки на меня полетят, я их и встречу!

Димка помчался берегом старицы. Из-под ног вырвалась стайка чирков, но в лет бить он не решился: не хотел в первый раз промазать! Завернул, как шла старица, и на маленьком пятачке воды, у самой кромки камышей, подвидел уточку. Небольшая она была, с широким носом. И едва не спугнул он ее, когда подшумел в высокой траве: полз на брюхе, плотно прижимаясь к земле.

И дрожащими руками быстро навел мушку — ладную, круглую, маленькую, как гречишное зерно, и закрыл с перепугу оба глаза, и нажал на податливый спуск, и отвалился с отдачи в густую зелень травы.

Сизый дым рассеялся от ветерка: уточка, словно привязанная выстрелом к воде, била крыльями, раскидывая брызги. А изо всех потайных мест — из камышей, из телореза, из кустов — вылетали кряквы и устремлялись прямо на отца. И он гулко ударил из своей новой берданы.

От нетерпения, которое страстно завладело им, Димка даже штанов не снял и сейчас же вымок в болоте до пояса. Но в руках была еще вздрагивающая, теплая и тяжелая на руке уточка. Своя, первая! Какое счастье! И отец был рядом: скорей к нему, хоть и щелкают по ногам мокрые штанины, и бежать так неловко: то сапоги мешают, то ружье. И хочется не помять утку в сером, пестром убранстве, похвалиться ею перед отцом!

А отец уже поджидал его. Он услышал Димкин радостный крик и увидел уточку — молодую широконоску. И показал ему двух крякв, сбитых одним метким выстрелом.

На глазах у отца родился охотник!

И этому охотнику приятно было сказать:

— Как же ты вырос, пострел! Ну, молодчага ты, Димка! С полем тебя, товарищ!

ДЕД АРШАВСКИЙ СНИМАЕТ ШТАНЫ

Унизился дед Лукьян Аршавский!

Пришлось ему при народе снять посконные штаны в волостном правлении. И пьяный исправник велел Гавриле-стражнику всыпать ему пятнадцать горячих узким полицейским ремнем. И побежало по дворам новое слово, полное таинственного смысла: политика!

Димка не мог взять в толк: что ж это такое? Он сидел по вечерам с Колькой на лавке, у ног избитого Лукьяна, подносил в ковше холодную воду, которую дед требовал поминутно, и мучительно думал.

Вольно говорил о боге и о барине дядя Иван, когда жил в селе. Дед Семен не раз называл его смутьяном. А дядя Иван никакой не смутьян: человек добрый, с чистым сердцем, и всем помогал, кому мог. Но на язык невоздержанный!

Судачила нищенка Фекла про рабочих в Людинове, будто кричали они против войны: «Долой царя!» Дед Семен велел тогда выйти во двор, не дал дослушать. А отец открыто сказал про царя: его, даст бог, не будет!.. Вишь, как получается? Что-то, где-то и вроде близко, а не ухватишь!

Вспомнил Димка и про смелого бура и про двух зулусов из старой книжки дяди Ивана. Но почему дядя держал ее под запретом? Неужели из-за Октава?

Был в книжке такой француз, и говорил он интересно: будто должны люди воевать друг против друга в одной стране. К примеру, француз против француза. Один из них гнет шею от зари до зари, ютится в собачьей конуре и всегда — впроголодь. А другой отстроил себе дворец, ест на золоте, катается на дорогих рысаках и только приказывает: подайте ему все готовое! Из-за такой-то поганой жизни и должен бедняк идти войной на тех, кто живет во дворце. «Мир — хижинам, война — дворцам!» Так кричал Октав на баррикадах в дни Парижской коммуны. И бедняки взяли верх, только богатеи скоро разбили их, надели кандалы на Октава, кинули его в подземелье.

Так то была война! А дед Лукьян не бегал по селу с винтовкой и не кричал: «Мир — хижинам, война — дворцам!» Он и не слыхал про такое и просто сболтнул новому псаломщику, что государыня — Александра Федоровна — забыла про семейную честь: спит по ночам с Распутиным. Царь, дескать, мается на позиции, а она — как наша Аниска — готова принять в кровать любого мужика.

А рассудить по-хорошему, так дед Лукьян и сболтнул правильно: не обнималась бы с Гришкой Распутиным, кто бы про царицу слово дурное молвил?..

Думал, думал Димка, а туманное слово «политика» не становилось яснее. Одно понятно: никто в селе ею не занимался. Все жили по закону. А закон блюл лысый староста Олимпий Саввич.

Это был крупный и грузный старик с седой бородой на две стороны. А над бородой и усами был прилеплен у него нос — толстый, длинный и дряблый, как соленый огурец. И глаза — карие, острые — так и бегали по сторонам. И если староста затевал ехиду, левый глаз его жмурился, и веко на нем дрожало. Для озорных ребят это было сигналом: разбегайся вовремя, и — кто куда!