— Молчат господа насчет землицы. Верно Андрей говорит: временные! Что им делать? Вестимо, царский пирог жрут. Подавиться бы им суконной онучей!
Мать оторопело слушала Феклу, особенно про каких-то анархистов с черным знаменем, которые кричали на митингах в Людинове: «Бога нет! Царя нет! Анархия — мать порядка: твое — мое, мое — твое!»
— Скажи ты! Ну, просто юродивые! — говорила мать, и руки у нее дрожали, когда она наливала чай Фекле.
Димка молчал и слушал, но голова его никак не вмещала всей этой премудрости — и про барскую землю, и про мое-твое, и про временных.
Особенно досаждали временные. Они казались бойкими людьми с шумного базара. Прикатили на извозчиках — шуба на лисьем меху, шапка бобровая, как у благочинного, с плисовым верхом, сапоги со скрипом и новенькие калоши. А у калош, на каждой рубчатой подошве, кроваво-красное клеймо — «Треугольник».
Заскочили они в Питер, как на ярмарку, — продадут, купят, сожрут царский пирог из шоколада с кремом — и разбегутся. А что потом?
Один лишь Сережка ни о чем таком не думал. Он прятался за печку, хоронился под столом, выскакивал с надутыми щеками и, тараща глаза, гудел, как паровик:
— У-у-у! Коза-дереза! — и наставлял на Феклу вилы: указательный палец с мизинцем.
Фекла подпрыгивала на лавке, закрывала платком лицо, побитое оспой, и приговаривала:
— Ой, батюшки! От горшка два вершка, а и тот пужает! Эх ты, доля моя сиротская!..
И в училище все стронулось с места и закачалось, как на высокой волне. Портрет Николая Второго сбросили со стены, и старый Евсеич, бормоча молитву, дрожащими руками запихнул его в учительской за шкаф, в котором инспектор хранил банки с рыбой и с ящерицей.
А ночью портрет пропал.
Зашумело училище. Все стали гадать да думать, но случайно дозналась Ася. Бегала она вечерком к пане Зосе за «Ключами счастья» госпожи Вербицкой и услыхала голоса в кладовке у историка, где хранились его книги и стоптанные башмаки с резинкой у щиколотки. И не смогла пробежать мимо: подсмотрела!
В слуховом окошке, у самого стекла, еле теплился огарок восковой свечки. И при этом тусклом свете Гаврила Силыч и Фрейберг навешивали царский портрет над летней койкой.
Царь Николай в упор глянул на Асю, она испугалась и убежала. Но рассказала Насте, та шепнула Димке, и ребята стали ждать, как поведет себя историк: скажет ли про портрет и что будет с ладанкой?
Но про портрет историк не сказал: хитрил, таился. И Витька перекинул Димке записку: «Видал? Тут, брат, политика! На переменке надо поговорить: продумал я одну штучку».
И ладанку Гаврила Силыч не снял, а спрятал под сюртук: это все поняли, когда он провел рукой по груди и задержал на миг пальцы, где она висела. А спрятал потому, что не хотел дразнить инспектора.
Федор Ваныч ходил гоголем: он объявил себя кадетом и громко гугнявил за стеклянной дверью в учительской:
— Не поймите, господа, что я вообще против монарха. Что вы, что вы! Империя — идеальный правопорядок! Да мы в России со времен Рюрика и не знали иного правления. Но согласитесь, что Романовы давно выродились, и нам нужен царь из другого семейства. А чтоб правил он по совести, мы ограничим его власть парламентом.
— Дело ваше. Лично я — за равноправие женщин, — твердила свое Клавдия Алексеевна. — А какое же равноправие при царе? Республика, и только республика! А мужика к власти не допускать: не дорос еще наш Ванька болтать в Государственной думе!
Благочинный с усмешкой поглядывал на свою дочь, пухлыми пальцами перебирал на широкой груди цепочку от золоченого наперстного креста и считал, что более прав инспектор Кулаков. Но царя хотел он такого, который смог бы подчиниться церкви.
Ему поддакивал регент Митрохин:
— Да нешто можно без царя? Великолепия не будет! Все опростится, дорогая Клавдия Алексеевна. Даже мундира с золотым шитьем не увидим. А мундир — сила великая! Вон Гаврила-стражник скинул мундир, и что вышло? Рядовой мужик вышел — сутулый, в портах с огузьем. И ему — грош цена. Нельзя, господа, никак нельзя править Россией в цивильном пиджаке либо в косоворотке. Никто и не послушается. А как подумаю, что в Зимнем дворце рассядется такой дюндик во фраке, как Раймонд Пуанкаре или, к примеру, наш Родзянко, ну, извините, прямо смех давит!
Инспектор, благочинный, Митрохин и Гаврила Силыч заливались смехом. Клавдия Алексеевна хваталась за графин с водой. Отец, щуря глаза, теребил рыжие усы, пожелтевшие от табака.
Он прицепил к своему «георгию» красный бант и расхаживал по учительской, сильно припадая на левую ногу.
— А ведь не плохо придумали в Питере с этим Временным правительством! Значит, понимают господа министры, что сидеть им в золоченых креслах малый срок. Но какие ни есть они, а все пока лучше царя. И я вам скажу, что в словах Клавдии Алексеевны больше правды, чем у вас, господа. Ей-ей! К империи возврата нет. Царь со своей Федоровной, с девочками и с наследником укатил в Екатеринбург, под домашний арест. И никакой князь, граф или фон-барон не рискнет нынче сесть на вчерашний престол.
— Вот так так! Да почему же? — спросил Гаврила Силыч.
— В России народ проснулся. Солдат, рабочий, крестьянин! У солдата в руках винтовка. Он унесет ее домой и захочет сам решать свою судьбу. Вы, что же, забыли об этом? А солдат с винтовкой не только царя не хочет, ему и барин — хуже чумы. Даже у нас мужики поговаривают, как бы землю у Булгакова отнять.
— Это кто же? — насторожился благочинный.
— Пока секрет, отец Алексей! Да и негоже нам брать такие дела на заметку. Мы в училище, а не в сыскном отделении. Вот так! А если вникнуть поглубже, так мужики правы. У Булгакова в пять раз земли больше, чем у всей сельской общины. И половина пустует. А солдатские дети начинают пухнуть с голода. Федор Ваныч наверняка знает: небось говорила ему об этом Софья Феликсовна. Она к народу близко стоит.
— Говорила, говорила! Только до такого самоуправства никто не допустит. Землю можно и выкупить, — заметил директор.
— А на какие шиши? И разве за это солдат кровь проливал?
— Что это за речи, Алексей Семенович? Вы просто смутьян! И я, как погляжу, настало время оградить ребят от вашего тлетворного влияния. А то вы им такой чепухи наплетете, что и не расхлебаешь. Тут, батенька, училище, а не кабак! — нахмурился и строго сказал благочинный. Он вскинул выше головы широкий рукав рясы и размашисто провел тыльной стороной правой ладони под кустистой седеющей бородой.
Отец хорошо знал благочинного и догадался, что терять ему уже нечего.
— Многие придут к этому, дайте только срок. Я, конечно, не прорицатель, не пророк, отец Алексей, но кумекаю так, что и церкви придется потесниться, когда мужик побежит с фронта и станет справлять новоселье во всех глухих углах молодой, обновленной России! — Он взял костыль, накинул шинель на плечи и вышел, громко хлопнув стеклянной дверью.
На совете педагогов Коцкого высшего начального училища мигом отменили приказ инспектора Кулакова о приглашении отца на работу. И в тот самый день, когда дядя Иван стоял с винтовкой возле броневика на Финляндском вокзале в Питере и жадно ловил каждое слово Владимира Ленина, георгиевский кавалер, рядовой Алексей Шумилин увольнялся от занятий со школьниками по гимнастике и по военному делу.
Дед Семен в этот раз сдержался: не упрекнул отца. Но будто удивился:
— Поди ж ты! Вдругорядь гонят тебя, Леша, из школы. И все по каким-то семейным обстоятельствам. Хитро, мать честная!..
Витька собрал своих дружков на оттаявшем пригорке, возле наклоненной Кудеяровой липы, где Димка с Колькой когда-то выпускали птиц по весне и подглядели, как над ручьем снимал бороду юродивый.
Пробовали пускать бумажного змея, да вышла оплошка. Говорили Силантию: «Беги легче». А он помчался, как молодой жеребенок, и посадил змея на высокий вяз. И разорванная бумага, с длинным хвостом из мочала, затрепыхалась от ветра в густой кроне.
— Эх, Сила! Зря тебя мать на двор носила! — Витька развалился на зеленой траве и залюбовался пчелой: она легко присела на желтый венчик подорожника. — Ишь, как старается! А мы лясы точим! Про дело совсем забыли! За отца будешь мстить? — глянул он на Димку.
— Надо бы! А как? — Димке еще не приходила в голову такая простая, но дерзкая мысль.
— Историк воду мутит: все царь да царь у него в башке. Не дадим ему на царя молиться! Вот и весь сказ. Портрет тот изгадим! — загорелся Витька.
— А инспектору фискалить про историка не будем. Мы ведь не дюндики! — вставил Колька.
— Это само собой, — Витька махнул рукой. — Мы к этому не приучены. А благочинному другую каверзу удумаем.
— Ребята! Гаврила-стражник казнил намедни кота-ворюгу, что куриные яйца у него жрал. За огородом в крапиве валяется, я видел. Вот и подкинем его благочинному, — предложил Филька.
— Не плохо! Ей-богу, не плохо! Только с умом надо, чтоб крепче вышло. А как? — спросил Витька.
— Я читал где-то: дохляку записку надо нацепить! Эх, и разбушуется благочинный! — засмеялся Колька.
— Пойдет! А другим учителям чего? — Сила про что-то думал и старательно ковырял мизинцем в горбатом носу.
— Пока не будем трогать. Они тихие, — Витька встал, поддернул штаны. — Значит, план такой: Филька доставит дохляка ко мне. Кольк, тебе записку писать. Только думай, голова, как похлестче. Ты, Димка, достань у деда Семена дегтю; отлей в кружку, вечерком занесешь. А мы с Силой пойдем помело мастерить. Эх, и праздник будет! Самый майский!
Колька мучился, мучился, ничего не написал и прибежал к Димке. Вдвоем они и сидели на крыльце, мусоля карандаш. Но и Димке лезла в голову лишь одна фраза: «Привет благочинному от старого режима».
Вдруг со стороны Обмерики показалась телега. Из нее выпрыгнул и зашагал по площади высокий мужчина в шинели нараспашку.
— Солдат вернулся, — сказал Димка.
Он пригляделся, встрепенулся, кинул карандаш, стремглав слетел с крыльца. Дядя Иван раскинул руки, подхватил крестника и закружился с ним перед домом. А на телеге хлопал в ладоши калужский Минька. Он похудел и вытянулся, над верхней губой его появился темный пушок.