Юность нового века — страница 39 из 62

— Да! Да! Да! — загудела толпа.

СПОЛОХИ

Минька умаялся за неделю и отсыпался на печке: завтра ему ехать в Калугу. Дед Семен перебрался в сенцы, на летнюю койку, и храпел так, словно на душе у него было спокойно. Никто не мешал Димке на кухне, и он при свете маленькой лампы жадно листал книжку Вильгельма Либкнехта «Пауки и мухи».

Вчитывался в такой необычный текст и снова думал про слова, про буквы. Что делается? Просто уму непостижимо! Крючки, закорючки, запятые, точки. А за ними чего только нет! И по этим следам своей придумки люди узнают чужие мысли, радуются и страдают. Любят и ненавидят. И — зовут в бой!

«Мир — хижинам, война — дворцам», — вспомнился вдруг добрый, старый Октав из книги дяди Ивана о юном буре. Видать, был он прав кругом: давно-давно воюют люди промеж себя в одной стране. И правильно. У одних густо, у других пусто. Бедняк просит у барина: «Скинь должок — ничего за душой нет. Дай клок земли — совсем подбился, дети сидят голодные! Дай покос — корова на ногах не стоит!» А тот ему: «На-ка, выкуси!» Значит, надо отнять у барина, вот и все. Не одному же ему пампушки с медом есть! И дядя Иван так говорит, и дед Семен так действует.

А книжка звала вперед и будила мысли. И слов-то новых сколько! Прямо как грибы из лукошка!

Ведь еще вчера думал Димка, что все слова стоят на своих местах от века, и не видал, чтоб они менялись: не было им резона.

Новый месяц был молодиком, деревянная ложка — шавырка, маленький горшок из глины — махотка, а долговязый мужик — мотовило. Про нынешний день говорили — седнича, а про свиное сало — затолока. Все знали, что у коня фост, ребятишек секут за провинность березовой форостиной.

Смехота! Сами говорили через пень-колоду и над мужиками из других волостей посмеивались. Приехал как-то в село пастух из-под Мосальска. Вот уж удивил, бедолага, когда рот раскрыл: «Яблок гнилой, яйцо тухлый!» А под Тихоновой пустынью еще чище: «Мы зовем его купацы, а он боицы».

Школа, а за ней училище пригладили Димкин язык. А Витька с Филькой и нынче говорили сгоряча: надысь, намедни.

Теперь пришли слова новые: революция, митинг, демонстрация, анархия, диктатор, двоевластие, трудовики, эсеры, кадеты, меньшевики, большевики. А есть и такие слова, что и не выговоришь: интернационал, конфискация, национализация, экспроприация.

И у Вильгельма Либкнехта они встречаются, и в селе они нынче в ходу: барскую землю надо национализировать — это как пить дать. А дед Семен завернул с своей сошкой такое, что название ему — экспроприация.

Здорово обломали язык. А ничего! Можно и с такими словами жить. Только жить-то опасно. Барыня послала своему рыжему Ваде депешу: приезжай, мол, немедленно. Шумилин Семен с мужиками самовольно сделал на нашей земле запашку, сельчане хотят делить луга, боюсь, как бы не подпустили красного петуха.

— Я вам говорил! Что я говорил! — поеживался за столом почтмейстер, когда принес вчера эту новость. — Каталажкой пахнет, Семен Васильевич! Власть, она какая ни есть, а на расправу больно шустрая!

— Бог не выдаст, свинья не съест, — ответил ему дядя Иван.

Со дня на день ждали в селе барина, а дядя Иван с отцом и с Минькой собрался в отъезд. И что-то будет, что-то будет?

В лампе догорел керосин, глаза у Димки слипались, и он улегся спать.

В воскресенье, в полдень, были проводы: дядя Иван отправлялся в свой губернский Совет, Миньке подоспело время готовиться к экзаменам, отец ехал делегатом на съезд крестьян. Поначалу хотели послать Андрея, но он отказался: «Не могу, товарищи, пахать буду. Семен Шумилин свою делянку кончит, возьму у него коня. Так что спасибо за уважение, но недосуг мне. Просто никак не с руки!..»

С Минькой прощались на пригорке возле Кудеяровой липы. Утро прошло, день входил в силу, но над зеленой Лазинкой, в ясном голубом небе, еще белела маленькая долька луны. Про нее и хотел сказать Минька, когда вспомнил о дяде Косте — глуховатом и добром старике из Калуги, который пускал по рельсам большой медный самовар.

— Мы с Ликой помогаем ему, как можем. Эх, и голова у него светлая! «Царя скинули. Это, — говорит, — в порядке вещей. Все течет, все изменяется, да и много кровушки выпили Романовы за свои триста лет». Про временных посмеивается. «Им бы воевать до победы да деньгу загребать! Когда им о народе думать? Но ведь все течет, все изменяется. Скоро, глядишь, и временным конец. А станет править Россией народ, и я подарю ему свою ракету».

— Игрушку, что ли? Огни в праздник пускать? — спросил Витька.

— Ученые в игрушки не играют. Летать будем на этой ракете.

— Мы еще и эроплана не видали, а уж ракета — совсем чудно. И куда летать?

— На Луну, к звездам!

Витька глянул на белую дольку месяца, затерявшуюся на голубом небе.

— А не чудной твой дядя Костя? Будто ему на земле плохо.

— Я не хочу туда, — сплюнул Филька.

— И я тут буду, — поддержал его Сила.

— Вот и я говорю, — оживился Витька. — Землю барскую распашем, пирогов напечем с грибами. Луга покосим, корова молоко даст. Разве это не житуха? А на Луне и картошки нет и девки песен не поют.

— Ты совсем как баран, Витька! Наелся, напился — и на боковую. А Минька про технику говорит. Посадим в ракету буржуя или нашего барина, и пускай летит к чертовой матери! — Колька даже подпрыгнул от удовольствия.

— Ладно вам! Заболтались, того и гляди дед Семен придет, — Димка нехотя поднялся с теплой земли. — Пошли! А как эта ракета, электричеством заводится или керосином?

Все, кроме Миньки, прыснули со смеху.

— Пожалуй, керосином, — сказал он. — Паяльную лампу видели?

— Нет.

— Ну, как вам объяснить? А как лягушка струю пускает, видели?

— Эка невидаль! Фильке надысь на руку брызнула, как крапивой обстрекала, — засмеялся Витька. — У него и досе волдыри.

— Бывает, — сказал Минька. — А вот вам и задачка: нашли мы, к примеру, лягушку. И она не такая, как все. Она в мильон раз сильней выпускает свою струю. Что бы с такой лягушкой было?

— Знаю, знаю! — догадался Колька. — Струю из-под хвоста пустит, а сама вперед, как из ружья, полетит. И с глаз мигом скроется!

— Верно. Только лягушки такой нет. Зато каракатица есть: даст она струю воды, а сама от толчка вперед летит. Так вот и ракета у дяди Кости. В хвосте у нее будет гореть керосин. Газы дадут вспышку и толкнут ракету. И помчится она далеко-далеко, хоть до Луны.

— Ну, если сзади, так это ловко придумано. Гриша вчерась чужому кобелю кипятком под хвост плеснул, так тот летел через все село пулей! — пошутил Витька. — А когда же такая ракета будет?

— Кто знает? Денег у дяди Кости нет, и с керосином туго. По карточкам на две лампы ему дают. А надо много — сто бочек. И куда он ни ходил: одни молчат, другие посмеиваются… Паши пока землю, Виктор, коси барский луг. А дядя Костя еще тыщу раз проверит ракету, но своего добьется. И полетим мы с тобой в небо. Не одним же стрижам там свистеть!

— Ну, в добрый час! Погляжу я, парень ты ничего, свойский. А что поначалу бить я тебя хотел, так это для порядка. «Вот, — думаю, — городской задавака прибыл. Надо его посадить на место». Ты еще-то к нам приедешь?

— Да мне что? Если Димушка пригласит.

— Минька, да когда хошь! Экзамены сдашь — и кати к нам на все лето. Как-нибудь пробьемся: картошка есть, молоко есть, грибов соберем, на рыбалку сбегаем. С порохом я подбился, а достанешь, так и поохотимся.

— Спасибо!

В доме уже ждали Миньку. И Красавчик стоял у крыльца в упряжке. Он едва отдохнул от тяжелой пахоты на старой барской залежи и жадно доедал перед дальней дорогой остатки овса в холщовой торбе.

В Калугу решили ехать на лошади, с одной ночевкой за Козельском, где-то под Перемышлем. А все потому, что дядя Иван оставил все деньги матери, а у отца и у Миньки не нашлось ни гроша. Да и бабушке Лизе надо было доставить хоть один мешок картошки.

Посидели, помолчали. Даже Сережка не проронил ни слова, хотя горазд был болтать без умолку. Без лишних слов вышли и на улицу. Отец сел справа, взял вожжи. Миньку усадили в задке на картошку. Дядя Иван уселся слева.

— Ну, крепись, Семен Васильевич, — сказал он на прощанье. — Накажи Грише с Андреем еще раз: не отступаться! И против барина стойте крепко! А то он в два счета обведет вас вокруг дырявого плетня. Лешу ждите через неделю: вернется домой, объяснит народу, что съезд решит. Ну, трогай, Алексей! Где шажком, где бежком, глядишь, завтра в ночь и к бабушке Лизе в окно постучимся!

Димка с Колькой проводили Миньку за Обмерику, до одинокой старой березы у овражка, где начинались земли соседней деревни. И словно потеряли что-то желанное и очень нужное, когда скрылась за бугром дуга на Красавчике и Минькина синяя фуражка.

— А вдруг и ты уедешь, — печально сказал Колька. — И буду я один стоять у этой березы.

— Да куда ж я денусь? Тут и буду с тобой! И какая обо мне речь? Ася твоя уезжает до осени, поскучаешь без нее, брат!

— А я Насте скажу: не люби Димку, люби меня. Я такой: на любовь согласный и дружить с девчонками как хошь могу!

Димка сделал страшное лицо, угнул голову в плечи и, как молодой бычок, ткнулся лбом в Колькину грудь. И покатились они по земле, и свалились в овражек, и, хохоча, сползли вниз по густой и сочной траве. А потом глянули друг другу в глаза, схватились за руки и побежали домой. И у обоих радостно было на сердце, что не грозит им разлука и что дружба их так крепка.

…Рыжий Вадя прискакал на другой день. Бородка у него осталась царская, погоны с зигзагами — земгусарские, но всякого шику поубавилось.

Прискакал он не на тройке и не с бубенцами, а на гнедой паре и в простом тарантасе без верха, как у благочинного. И появился в сумерках, когда над селом висела теплая пыль от стада и все были заняты встречей коров. И никто из ребятишек не распахнул для него скрипучие ворота околицы от древней вереи.

Утром Вадя дознался, что своему соседу Аршавскому запахал дед Семен