Юность нового века — страница 40 из 62

тридцать соток на барской залежи. Разгневался Вадя, как бугай на красную тряпку, приказал дать старику расчет. И лишился дед Лукьян последнего пятака.

С медяками на ладони пришел он из конторы, сел на крыльце у Шумилиных. Заскорузлым пальцем перебрал монеты, раз-другой шмыгнул табачным носом.

— Вот дела, Семен. Нанес черт рыжего черта! Кумекал я, не прискочит он до новины, все бы мне лекши. А он на тебе — как гром в ясный день! И, значится, надудели ему в ухо. Варькина тут проказа. Кабы барынька не уськала, так бы и барин пока не лаял. Не зря Андрей сказывал: хвали рожь в стогу, а барина — в гробу. Ну и пес с ним! И што, разобраться, вот этот его пятак? Тьфу! Коробок спичек на него не укупишь. Отосплюсь хоть таперича, и то ладно. А колотушку — под подушку!

Но дед Семен решил иначе. Подговорил он Гришу, Андрея и других сельчан, кто пахал барскую залежь за Долгим верхом, подрядить деда Лукьяна глядеть за посевами.

— Пускай там сидит, — сказал он. — Мало ли чего стукнет в башку барину. Он сейчас на все готовый. А харчишек Лукьяну соберем. Старик-то на еду не больно дюжий.

И дед Лукьян поселился на опушке в еловом шалаше: слушал соловьев, сушил чай и плел лапти. Колька с Димкой носили ему молоко и картошку, а по праздникам — сухари.

С ними иногда бегала и Настя: увидит, что пошли, и привяжется. И деду Лукьяну была она в радость: носила ему раз в неделю пачку нюхательного табаку.

Димка дичился ее. Смех и шутки девчонки задевали его за живое. И он не хотел ее видеть. Но пускалась она с Колькой под гору, сверкая голыми пятками, тот хватал ее за длинную русую косу, и в сердце у Димки клокотал вулкан. Она была его, он это знал. Она была его дикой козочкой, его желанным цветком, его заветной игрушкой. «Не трожь!» — хотел он крикнуть Кольке. И кто-то добрый и ласковый шептал ему в ухо: «Так подойди к ней! Скажи, приласкай, и она пойдет за тобой на край света. Не обокради себя, Димушка! А то козочку уведут в дальнюю даль, в глухой Брынский лес, цветок сорвут и игрушку сломают. И будешь ты, как тот старый рыбак горевать у разбитого корыта на берегу морском!» А кто-то другой — грубый и сильный — будто хватал Димку за руку и говорил грозно: «Не слушай его! Посадит он тебе блошку за ушко! Вот вспомнишь мои слова!»

И Димка молчал, дулся, дерзил. Но уйти от горьких дум не мог. С Колькой ему так просто, а вот чего-то и не хватает: то ли ласки, то ли нежного взгляда. А у Насти всего такого хоть отбавляй! И Кольке просто с этой озорной кареокой задирой. А вот ему и радостно и тяжело, как на сладкой каторге.

«И почему это так? — думал Димка. — И что в этой Насте такого? В сарафане сидят репьи: значит, гоняла невесть где. Ноготь на левой руке сбит: метила по гвоздю, а саданула по пальцу. И на ногах цыпки — давние, с первых теплых дней. Вот уж невидаль — озорная, бедовая Золушка! А хорошо, что есть она на свете! И чужая и совсем, совсем своя. Возьми ее за руку, и зардеется, как маков цвет. Ругай ее — она хохочет. Поддай леща под левое ребро — в глазах у нее искры. И не хочешь ее обидеть, а обида тут как тут. И уже нет Насти. А с одним Колькой почему-то скучно».

— Да ты откройся, тюфяк! — стал однажды подзуживать Колька, когда Настя получила хорошего тумака от Димки, ловко дала ему сдачи и убежала. — Девчонка дружить хочет, а он — в драку. А она вовсе тебя не хуже. И с ней весело.

— Помолчи, «Ладушкин, сам вижу, — буркнул Димка. — Рад бы, да не могу.

— Начитался всяких книг про любовь, вот у тебя в голове и каша. А что ты в любви понимаешь? Рано тебе, Димушка!

Колька гнул через край. Конечно, были книги и про любовь, да не они завладели Димкой. Вчера днем прочитал он чье-то стихотворение в одной из книжек дяди Ивана. Называлось оно «Родина»:

Природа наша точно мерзость:

Смиренно плоские поля —

В России самая земля

Считает высоту за дерзость, —

Дрянные избы, кабаки,

Брюхатых баб босые ноги,

В лаптях дырявых мужики,

Непроходимые дороги

Да шпицы вечные церквей —

С клистирных трубок снимок верный,

С домов господских вид мизерный

Следов помещичьих затей,

Грязь, мерзость, вонь и тараканы

И надо всем хозяйский кнут —

И вот что многие болваны

«Священной родиной» зовут.

Димка не знал, что этим стихам почти сто лет. Но его потрясла такая картина родной земли, и он захотел ответить как-то в тон безвестному поэту.

До первых петухов сидел он над бумагой: все вымучивал рифмы. Но ничего хорошего не ложилось в строку, и он злился, что не может постичь, как надо писать стихи. И все возвращался в мыслях к тому, что подглядел утром.

А видел он, как барин отстегал арапником свою пегую суку и посадил ее на цепь. Она уронила голову на передние лапы и печально глядела на Димку. И он увидел в ее слезах что-то такое тоскливое и покорное, чего не смогла затуманить слеза. Он готов был поклясться, что собака плакала!

И захотелось ему написать про эту собаку и про барина. Но злой рыжий Вадя с арапником никак не лез в строчку. А с собакой — вышло. И когда пришло время спать, на листке из тетради стояли в порядках простые и точные слова:

Сидит барбос,

Поджавши хвост,

     На цепи.

Ах, бедный пес,

Зачем ты рос:

     Теперь — терпи!..

— Про любовь не болтай, Ладушкин. Я тебе сейчас стихи скажу. Вчера написал, ночью.

И прочитал. Но Колька не видел той печальной собаки у барского флигеля. Он и думал сейчас про другое и совсем не понял, что хотел сказать Димка.

— Стихи стихами. Вот так! А Настю больше не задирай!..

Дед Семен поселил Лукьяна Аршавского в шалаше и — не промахнулся: барин мигом придумал каверзу, как поддеть мужиков на крючок. И вечерком пригласил в людскую сельского пастуха Кондрата.

Этот мужичишка был продажный, и держали его из крайней нужды и из милости: все хорошие пастухи были еще на войне. Бабы не раз удивлялись, до чего же нечист он на руку. Придет ужинать, оставишь его одного в хате, на поверку нет то ложки, то рушника, то стакана. А замешкаешься во дворе, так он и в сусек заглянет. И поговаривали в селе, что придумал он какую-то печку: водку варить, самогонку. И будто стоит эта печка над ручьем в глубоком овраге, и есть котел там и всякие трубки. Ребята не раз хотели дознаться, да хмельной Кондрат гнал их длинным кнутом.

Случайно дознался Гриша. Шел он срубить пару орясин для оглобли и увидел, как мирской бугай шурует в овраге. Подошел ближе и чуть со смеху не окачурился. Кондрат не успел спрятать самогонку, а бык выпил ее и так захмелел, что поломал рогами всю Пастухову механику. И завалился спать на опушке. А Кондрат заметил в кустах Гришу с топором и с орясиной и подумал зло на него.

О чем говорил барин с пастухом, никто не знал, кроме повара. Настя бегала в тот вечер к конюховой дочке, к рыжей Таньке, за цветными нитками, и краем уха слыхала, как в людской шло веселое застолье. Хмельной Кондрат хлопал в ладоши и напевал старую песню:

А мы просо сеяли, сеяли!

А мы просо вытопчем, вытопчем!

А барин заливался смехом.

Да мало ли чего поют люди навеселе? И Димка ничего не сказал деду Семену, когда вернулся с улицы, где услыхал от Насти эту новость.

Тайком хотел шепнуть деду Семену барский повар. Он уже снял колпак и скинул фартук, да не вышло. К барину заявился рыжий Гаврила Силыч, следом за ним — благочинный и инспектор Кулаков. Сели они за карты, и повар не смог отлучиться. А разошлись гости далеко за полночь.

Дед Лукьян продрал глаза, когда солнце едва показалось над лесом. Он навесил чайник у костра и поплелся к Омжеренке драть лыко. Вернулся через час, и пришлось ему закричать в голос: по всей запашке на барской земле ходило стадо.



Дед Лукьян заметался. Но пока он согнал всех коров с поля, на Гришиной делянке просо было вытоптано почти вчистую.

Дед стал кликать пастуха, тот не отзывался. Пришлось спуститься в овраг, где Кондрат варил самогонку. Но и там его не оказалось. Ну, просто как в воду канул! Вернулся дед к шалашу, диву дался: коровы, словно кем-то испуганные в лесу, стремглав мчались на поле.

Кое-как отогнал стадо дед Лукьян и решил: видать, с пастухом неладно, надо в село бежать за подмогой.

Колька с Димкой последний день были в училище, пришлось идти деду Семену с Гришей. Они выбрались с Лукьяном на простор бывшей залежи и заметили, как Кондрат — воровато, с опаской — прогонял скот по посевам.

— Ты что же это делаешь, гад? — закричал Гриша, метнулся к пастуху и схватил его за грудки.

— Дыть, поля-то барские? — словно удивился Кондрат.

— А хоть бы и барские! Где это видано, чтоб скотину пускать? — подошел и дед Семен.

— Вам, што ли, одним барину вред делать? А я чем хуже?

— Да ведь всходы-то наши! — Гриша отнял руку от Пастуховой груди.

— Ах, беда! Каюсь! Не знал! Извиняйте, братцы, никак не знал!

Открутился в ту минуту продажный Кондрат. А часом позже дед Семен узнал правду. Вызвала его конюхова дочка в крапиву за барской баней. А там стоял повар, и шепнул он на скорую руку, как вчера было в людской.

Андрей приволок в село Кондрата за шиворот. И, видать, поговорил с ним крепко: на левой скуле пастуха синел подтек с разводами. Все сбежались глядеть на позор этой жалкой, продажной шкуры.

Картофельной ботвы еще не было, бабы навязали нитками венок из лопухов. Мужики сунули пастуху большой пук крапивы в портки и погнали за околицу. И поддавали ему, кто чем мог, и плевали в бесстыжую рожу, и кидали пылью в глаза.

Витька прямо со школьной скамьи отправился стеречь стадо. А в подпаски ему дали Силантия.

Было это не по правилам: пастуха спокон веков нанимали в чужом уезде. Да какие уж там правила! Хоть бы скот ходил не голодный да не бросался на посевы. И то ладно.

Барин не смеялся, как в то утро, когда вели вдоль села по его приказу Витьку, Силу и Фильку. Мужики озлобились, и Андрей даже в сердцах сказал: