— Учудит Вадя еще раз, схлопочет красного петуха. Как пить дать!
В Козельске помалу стал шевелиться Совет рабочих и солдатских депутатов. Но власть была у временных. И комиссар Ефим Ларин, эсер, прислал Ваде длинную депешу: «Ваше спокойствие обеспечим, направляем в село надежного человека с ружьем, голосовать в Учредительное собрание просим за наших людей — за крестьян с достатком».
Вадя не знал, на что решиться. Но Гаврила Силыч, благочинный и инспектор Кулаков подсказали ему — комиссару не доверяться.
И в тот самый день, когда вернулся отец из Калуги, было объявлено в экономии, что землю за Лазинкой, где когда-то шумел базар, чохом купил Олимпий Саввич. Просторная залежь вокруг ветряной мельницы отошла Ваньке Заверткину. А заливной луг с дубовым бугром, за Жиздрой, по какой-то дарственной записи закреплялся за Вадиным тестем Митькой Казанцевым. И этот тесть обещал сдать луг сельской общине исполу.
Отец разослал гонцов собирать людей на волостной сход. А пока они съезжались, провели собрание сельчан.
Про нового старосту и не спорили: выбор пал на Потапа. Этот кузнец силач хрипел теперь и кашлял — германская пуля пробила ему грудь навылет. Но рвался в бой и с барином и с благочинным, и ему доверили высокий пост. А сельским сторожем назначили деда Лукьяна. Хотели ему за труды положить деньгами, но он отказался:
— Деньги под гору катятся, как на санках. Нынче — пятак, завтра — шиш. Харчами дайте.
И определили ему натурой: сотню яиц до Нового года, полпуда сала, тридцать пачек махорки и два пуда пшена.
К полудню съехалось народу, как на троицу, когда со всего прихода гуляли люди на площади и поминали родителей на кладбище.
Потап открыл сход. И началась горячая свалка. Мужики и бабы из соседних деревень тоже зарились на господское добро и напропалую болтали вслух, что дед Семен, Андрей и Гриша с дружками просто разбойники. И кто-то даже выпалил над гудевшей толпой:
— Слышь, вы! Барина наперед не трожьте! Либо всем по совести, либо вас начнем трясти!
Отец совсем осип от крика:
— Калуга нас призывает сплачивать ряды, а вы как стадо баранов: и кто куда, и все вразброд! Выберем сейчас волостной Совет крестьянских депутатов, он и решит, как нам быть. И наказ ему дадим: запахали наши сельчане барскую землю — честь им и хвала! Зачем земле пустовать? Берите и вы, коль она вам с руки. Барина и благочинного обложим налогом. С нас налог брали, пускай и они попляшут. Туда же и лавочника с шинкарем: тоже помещики объявились, землицу скупают, от барина удар отводят. Только не выйдет это! А заливные луга разделить по дворам. Барин их тестюшке подарил, да просчитался. Мы и на этого тестя лапу наложим! Из барского леса каждому брать деревья для застройки в любой делянке. Временные говорят — не бери! Коли взял, так плати! А мы еще посмотрим. Вот и все, граждане! Ну как? Согласны?
Гул прокатился по площади: одобрили. И хоть кричал что-то Митька Казанцев и с чем-то вылез к народу Гаврила Силыч, но их освистали.
И отец в этот майский вечер стал волостным старостой.
ЗОЛОТАЯ ШЛЯПА КАМЕРГЕРА
Император Вильгельм на всех парах рвался к Парижу. Французский президент Раймонд Пуанкаре закричал в голос: «Караул!» И господин Керенский, спасая своего союзника, решил утопить немца в море русской крови. Войска готовились наступать по всему фронту, забрили в армию даже белобилетников.
Отец смог проработать в Совете только тридцать два дня. Его угнали в Козельск, и там задержал его в гарнизонной роте уездный Совет. Андрей и Гриша залетели под Могилев. Вершить все дела в волости остался один Потап.
Рыжий Вадя и обхаживал его и пугал, но Потап не поддался. И почти все вышло так, как говорил отец. Свободную барскую землю сдали сельчанам в аренду — за бесценок: по гривеннику за десятину пахоты, по двугривенному — на лугу, по пятаку, — на выгоне для скота. Старую залежь вокруг соседних деревень отдали солдаткам бесплатно. Вадю и благочинного обложили налогом.
Барин бегал по богатым мужикам: шептался с ними. И все искал отраду в вине и в картишках. А с благочинного — как с гуся вода: брал он за помин души пять яиц, стал брать дюжину.
Но в одном Потап уступил Булгакову: выделил ему пять десятин заливного луга — уж больно плакался барин, что скот останется без кормов.
Барин отбыл в Калугу. Кинулись бабы в экономию — взять лошадей на страдную пору. Но в село явился Петька Лифанов — молодой, дюжий милиционер с винтовкой. И пришлось про барских коней забыть до поздней осени.
Недели две все шло гладко, а после петрова дня вышла беда. Деды — Семен и Лукьян — на заливном лугу за Жиздрой пили в полночь чай у костра: стерегли мирское сено. Прошлись по одной кружке; забрехал в темноту Полкан. Дед Семен ухватил отцову берданку, да уже не ко времени: полыхнуло пламенем на самом большом стогу, и пошло трещать, дымить, раскидывать искры! Словно бы кто и мелькнул в стороне от огня, и дед Семен дал выстрел и закричал:
— Держи!
Полкан бросился по следу и долго лаял в кустах. А утром нашли его с пробитой головой. Рядом валялась серая кепка с пуговицей на макушке. Показали ее Петьке, тот не дознался. И старики потом судачили: не захотел, значит, укрыл подлюгу, чертов сват!
Димка с Колькой не один раз спрашивали ребятишек из соседних деревень: кепка была приметная. Но ее хозяина так и не нашли.
В разгар уборки пришла тяжелая весть из Питера: расстрелял господин Керенский рабочую демонстрацию на Невском проспекте. И слушок пополз: всюду ищут Ленина, хотят его заточить в тюрьму. И вспомнились Димке слова почтмейстера: «Власть, она какая ни есть, а на расправу больно шустрая!»
И Лифанов зашевелился, стал допрашивать кой-кого: нет ли в селе оружия с фронта? Но про Андрееву винтовку и про пистолет дяди Ивана никто не проболтался. А чтоб уйти от греха подале, велел дед Семен Димке тайком сделать яму за сараем. И в ту яму схоронил ночью дядин пистолет в масленой тряпке.
И пришла еще одна беда: кругом осиротел Колька. Прислали похоронную по Антону — остался он в братской могиле под городом Двинском.
С похоронной дослали деду Лукьяну карточку сына, это и была теперь память о Колькином отце: стоял Антон в хате по всей форме и в солдатских обмотках; глядел в упор, облокотись на высокую тумбочку, и, видать, опасался сбить левым локтем стеклянную вазу фотографа, в которую были воткнуты две поникшие розы.
Дед Лукьян хотел запить с горя, но не было ни денег, ни водки. Стешка достала у пани Зоси бутылку денатурата, дед Семен принес чашку меда. Старики выпили сладкой отравы и долго сидели в обнимку. А когда мать принесла на поминки пшенные блины и ржаную кутью, дед Семен лежал на лавке, весь в холодном поту, а Лукьян уронил голову на стол, закрыл ее руками и всхлипывал во сне, как Сережка.
Колька к столу не вышел: до ночи ревел он на сене под навесом. А Димка сидел рядом, не знал, как отвлечь друга от слез, молча травил себе душу, теребил сено и грыз былинку за былинкой. И спал вместе с Колькой не раздеваясь, едва прикрывшись сухой травой.
Утром он вскочил раньше Кольки: наколол щепок, согрел самовар. А прибраться в хате попросил Настю. Она помыла посуду, сварила картошку на тагане, покормила поросенка, напоила деда Лукьяна чаем. Потом взяла Димку за руку — смело, крепко — и повела на сеновал. Димка не вырывался и не дерзил.
Вдвоем они наткнулись на Кольку, сбились в кучу малу. И Колька, зарывшись головой в душистое сено, истошно орал:
— Не по правилам! Я еще не проснулся! Ой, не могу! Ой, задохнусь!
А когда отпустили его, он навалился на Димку, дернул Настю за русу косу и расхохотался.
Настя побежала в хату, Димка с Колькой — за ней. Поплескались у рукомойника холодной водой, захлопотали за столом. Наелись картошки с хрустящей на зубах солью, наспех выпили по стакану чаю и побежали в лес по грибы.
Но Колька собирал плохо. Он уселся над оврагом и сказал:
— И почему вот так? Почему? Барин и войны не нюхал — и живет в свое удовольствие. А у меня с дедом всегда горе.
— Откупился Вадя, вот и все! — Димка вспомнил про калужского мясника, которого поносила при всем честном народе старушка в древнем салопе, когда гнали по пыльной улице пленных австрияков.
— И я так думаю. А все равно мне не легче: мамку совсем не видал, и никакой памяти о ней у меня не осталось. Думаю иной раз, была она русая, как Настя, и добрая-добрая, как моя крестная. И отца почти не знал: то он в пастухах щи хлебал у чужих людей, то уголь жег лавочнику. Боюсь, забуду его. А на деда Лукьяна какая надежа? Больно он старый. И как мне жить? К кому прислониться?
— Да ведь, Коленька, не вернешь отца с матерью. Поминай их добром всякий раз, а сам-то живи! И Шумилины тебя не оставят, — большая и чистая слеза повисла на левой нижней реснице Насти.
— Правда, Кольк! Да я за тебя — хоть куда! — вставил Димка. — Училище кончишь, мало ли чего будет!
— Верю, Димушка. Верю. А ведь страшно! Сирота я, кругом сирота!
Настя и Димка захлюпали носами. Колька встал, вытер глаза.
— Ну, полно нюни распускать! Пошли. Грибов-то совсем не набрали.
И словно зорче стали глада у ребят: мимо грибов не проходили и скоро накидали их в корзину с верхом. Но Колька не мог забыть о своих горьких думах. И перед Лазинкой, когда стало видно село на высоком подогом бугре, погрозил кому-то кулаком.
— Вот попомни, Димка, будет и мой верх, дай только срок. Приедет дядя Иван, покажет он кой-кому кузькину мать!..
Дед Семен жадно читал по вечерам «Русское слово». В столице, в белокаменной Москве и по другим городам в народе бурлило. А в селе было тихо, как перед сильной грозой, когда на время затихает ветер, в жаркой истоме умолкают певчие птицы, а глупые куры копаются в теплой пыли под сараем.
Отец прислал письмо. Димка читал его вслух, а Сережку уложили и заперли в горнице, чтоб не мешал.
Письмо было длинное, на двух сторонках большого листа совсем необычной бумаги: сквозь нее просвечивали волнистые линии, а в верхнем левом углу была выдавлена чья-то печатка.