Юность нового века — страница 42 из 62

Писал отец просто и складно, словно сидел рядышком и глухим баском медленно рассказывал о своих делах.

Старый Козельск («воины Батыя брали его приступом семь недель и прозвали злым городом») кажется таким же сонным, как при царе. И в городской думе, рядом с портретом Керенского («а господин этот в зеленом френче, волосы бобриком, правая рука засунута за борт»), висит тот же древний городской герб. На красном кровавом его поле четыре траурных щита («это знак, что все защитники Козельска были вырезаны татарами») и четыре золотых креста («это символ верности родине и монарху»).

В семи церквах звон по утрам и вечерам, и попы наперебой поют: «Спаси, господи, люди твоя». Но просят даровать победу не царю Николашке, а господину Керенскому Александру Федоровичу.

За рекой Жиздрой, поодаль от города, целехонько стоит имение князя Оболенского. И рядом с ним — стекольный завод («старики, бабы и дети по десять часов в день выдувают бутылки, а из этих бутылок льются в карман князя червонцы и катеринки»). Чуть ближе имения — древняя Оптина пустынь («там, Димушка, живали такие славные люди, как Николай Гоголь, Федор Достоевский и Лев Толстой»). От монахов в этой пустыни черным-черно: ползают всюду, как тараканы.

И чиновники («акцизные, земские, банковские») спят на тех же пуховых перинах и привычно режутся в картишки то у директора гимназии Халкина, то у доктора Любимова. Но не сидят молча: спорят, и все о судьбах России. И крик идет такой, будто в них вся закавыка.

И в гарнизонной роте до петрова дня порядки были старые: два раза на дню молитва, а на плацу — муштровка: рубаху скинешь, а она мокрая. Только про мордобой господа офицеры начали забывать.

«Я тут кой-чего добился, — рассказывал отец в письме. — Руковожу ротным комитетом. Недавно крепко нажали на командира: отменил он молитвы на утренней и вечерней поверке, и строевые занятия стали по желанию. Всех белобилетников приодели, а то ходили по городу, как чумички. И комитет наш принял решение: отпускать солдат в страдную пору на неделю в деревню — кому косить, кому убирать хлеб. Так тот фельдфебель, что до меня был в комитете, кинулся на подлость: с одного солдата взял за отпуск сто рублей, четверть меду и гусака. Шепнули мне дружки, ну, и дали мы тому мародеру не хуже, чем вы пастуху Кондрату. Навесили ему бутыль с гусаком на шею, нацепили плакат: «Взяточник». И прогнали перед строем, да на губу кинули на семь дней. На коленях стоял, паскуда, каялся. А солдаты теперь за меня — горой!..»

От дяди Ивана приходили только открытки: «Недосуг, драка идет несусветная, временные пересажали наших агитаторов, мне грозятся тюрьмой, но пока жив-здоров, чего и вам желаю».

Даже дед Семен не мог понять, какая в Калуге заварушка и почему большевик Витолин выступил с призывом воевать против Советов?

И как понять-то? Вроде не теряют духа большевики в Калуге и состоят при важном деле: семь человек провели в городскую думу, выбрали свой губернский комитет. Плохо ли? А временные хотят у них на глазах разогнать солдатский Совет, бросить дядю Ивана в тюрьму.

— Да куда он глядит, Иван-то? Сказал бы солдатам горячее слово: а ну, ребятушки, давайте кому след по мозгам! Ан, нет! Не тянет. И што же нам-то делать? — Ни к кому не обращаясь, дед Семен напяливал картуз и бежал с открыткой к Потапу.

— Сидишь? — спрашивал он.

— Сижу. — Потап дымил цигаркой и натужно кашлял.

— И никто не гонит?

— Грозятся. Да бог миловал.

— А работаешь как?

— Да как тебе сказать? Терпеливо. И хоть бы кол на голове тесали, никуда не уйду.

— Так, так, — успокаивался дед Семен, показывая Потапу открытку дяди Ивана, а дома прятал ее на божнице и ложился спать.

Так прошло лето. И подвалила осень — с косыми дождями и с прощальными криками сбившихся в стаи грачей. Снова побежали ребята в училище. А благочинного Потап не допустил.

— Хватит всякие байки ребятам сказывать, отец Алексей. Наслушались они за четыре года. Церковь — твоя. Знай себе кадилом помахивай. А школа — наша. Мальчишкам счет надобен, письмо, и про политику им интересно — куда, значится, жизнь идет. Так что не гневайся. Вот бог, а вот и порог!

Инспектор написал жалобу. Но в Козельске долго отмалчивались, а потом отписались наспех: закон божий не считается предметом обязательным. Вот и вышло, как велел Потап. И в свободные часы занимались теперь чем придется: то читали стихи, то вольно излагали свои мысли. Колька что-то сочинил про ракету, но Клавдия Алексеевна не оценила его усердий. Про такую штуку она и не слыхала. Димка прочитал летом «Старого звонаря» Короленко и написал целый рассказ про Евсеича — как он жил и как умер. И всем было смешно: подслеповатый старик в эту самую минуту громко зазвонил на переменку — помирать он и не собирался.

С барской залежи давно убрали хлеб и посеяли озимые на новых землях. Только радость была не у всех: с семенами вышла оплошка, и пришлось кой-кому залезать в долги к Олимпию Саввичу, Ваньке Заверткину и к Митьке Казанцеву — на барской усадьбе в долги не верили. Дед Семен еле свел концы с концами, а Лукьян и вовсе не отсеялся. Он теперь ждал весны, хотел отыграться на картошке.

Дядя Иван прислал Потапу большую пачку бюллетеней: «Голосуйте в Учредительное собрание по списку номер семь, за социал-демократов большевиков». Потап велел Витьке расклеить их на самодельном крахмале. Витька крикнул дружкам. И со стены волостного Совета, с церковной ограды, с телеграфных столбов и почти со всех ворот шли теперь призывы: за народную власть, за мир, за землю, за хлеб, за свободу!

Но и временные не спали. Потапу велели навесить в Совете присланный из Козельска портрет Керенского в светлой дубовой раме. И господин в зеленом френче с утра до поздней ночи глядел Потапу в затылок с того места, где полгода назад красовался рыжебородый царь.

И господа в селе тронулись с насиженных мест: каждый клеил свои листовки. За благочинного старался его работник — придурковатый парень с длинными руками и коричневой бородавкой на носу; за инспектора Кулакова — дюндик и Фрейберг; за себя, за лавочника и за Митьку Казанцева клеил Ванька Заверткин. К ним примазался и Митрохин: Петька Лифанов дал ему совет переметнуться к эсерам.

— Они, брат, за крепкого мужика стоят, — говорил Петька одноглазому регенту. — А этот мужик — что дубовый корень: ни топором его не возьмешь, ни заступом. Жил он без нужды, и жить будет вечно. И до церкви весьма уважный. И пока он есть, будешь ты, Митрохин, на клиросе глотку драть, а в его хате водку жрать!

Ну, Митрохин и перекинулся.

Только Гаврила Силыч не метался по селу: про его царя давно песню спели. Да Клавдия Алексеевна с почтмейстером ничего не клеили, словно махнули на все рукой.

От дяди Ивана пришла открытка, когда всюду пестрели листовки: белые, красные, голубые, желтые — как флажки на елке. Открытка порадовала деда Семена: двадцать второго сентября Калужский гарнизон избрал большевистский Совет! Дядя Иван давал поручение Потапу: «Зорче гляди за всякими крикунами и не давай им воли». И обращался к Димке: «Крикуны небось всяких листовок понавесили, как у нас в Калуге: плюнуть некуда. Так пускай Димка малость пощиплет их. Думаю, справится с этим делом друг мой сердечный — таракан запечный».

Димку никто не удерживал, он и постарался. Начал он с Колькой по-темному, соскребал косарем чужие листовки до первых петухов. И — на чем свет стоит — ругал дюндика: угораздило же поповича клеить кадетские призывы инспектора Кулакова таким липким гуммиарабиком!..

Перед покровом зашевелились мужики в соседней деревне: кинулись отбирать землю у немца Бурмана. Самого-то его не было, а его жена, Вадина сестрица Марья Николаевна, — женщина крутая, вся в мамашу свою, в генеральшу, — направила на них свору овчарок.

Мужики стали запасаться дрекольем. За барыню встали кулаки.

— Чего заритесь на добро, какое вам без надобности? Семян нет? Нет! Так на кой ляд вам земля? Купим мы ее у Бурмана, сдадим вам в аренду. И семян подкинем.

Всыпали мужики самому горластому кулаку Онучину. Потап услыхал про это, запряг коняку и поскакал в Кудеярово. Бурманша его не допустила.

Собрали сход возле экономии, над обширным прудом, где когда-то ловили золотистых карасей на обед архиерею.

Трижды вызывали барыню, она не вышла. Передрались на сходке, как в троицын день, когда шли друг против друга — стенка на стенку. Но к полуночи все решилось в пользу бедноты: волостной Совет дал ей волю делить по дворам все барские залежи. А коли барыня опять собак спустит, так наложить лапу на все ее земли до самых жарковских хуторов.

Кулаки остались с носом. А на позерку вышло худо. И когда Потап погнал коняку домой, встретили его у оврага, возле ветряной мельницы. И шарахнули по нему из ружья.

Сам-то он лежал, облокотясь на сено, и ему достались три дробины — в плечо и в бок. А коняку задели крепко. И он понесся, храпя и взбрыкивая, по разбитой осенней дороге и вывалил Потапа возле околицы — головой о плетень.

Потап отлеживался в больнице у Софьи Феликсовны, харкал кровью и натужно стонал.

Дед Семен отправился к Петьке Лифанову.

— Ты что? И теперь не дознался?

— Посмотрим.

— Ну, гляди, гляди! За тобой еще должок с петрова дня. И про пожар на лугу помним. И про серую кепку не забыли.

— Ты меня не пужай, старик!

— А я и не пужаю! На кой черт ты мне сдался! Не забывай, говорю, ты в селе один, и власть твоя временная. А у Потапа кругом дружки, и за него голову потерять можно.

— Не пужай, старик! — совсем озлобился Петька.

— Дуролом ты, вот кто! Да нешто я пужаю? А кто стрелял, доставь нам того, как твоя должность велит!

Петька пропадал три дня и — доставил. Бородатого лысого кулака с сизым носом — Авдея Онучина — связали и отвезли в Козельск. Но комиссар Ефим Ларин продержал его в тюрьме две недели и отпустил домой.

Потап вышел из больницы, вызвал к себе Витьку.

— Вот что, парень, доучишься, когда время позволит. Сиди теперь за писаря, а мне недосуг. Мужики по всем деревням голову поднимают, надоть им помогать.