Юность нового века — страница 43 из 62

И Витька уселся под портретом Керенского, не зная, как подступиться к бумагам, которые так и сыпались из Козельска: то от Совета, то от комиссара, то от земской управы.

Первого ноября, поздно вечером, пришел к Шумилиным старый почтмейстер. Он положил потрепанную фуражку на подоконник, вытянул из кармана смятую длинную ленту депеши.

Дед Семен насторожился.

— Дружок из Калуги отстукал, — Петр Васильевич накинул на нос очки в железной оправе. — Разогнали временные солдатский гарнизонный Совет, — тыкал он пальцем в точки и тире на узкой полоске бумаги, — объявили в городе военное положение. Как бы с Иван Иванычем чего не вышло. Горяч он не в меру. Далеко ли до греха? А вдруг не схоронится, угодит под пулю? Я ведь по должности все открытки его читал. Правильный мужик, такому верить можно.

Дяде Ивану и впрямь было плохо. Взбунтовался его триста второй полк. Временные стали хватать зачинщиков и по темным улицам города гнались за дядей Иваном до самой Оки, гулко стреляя из винтовок.

Без шинели и без сапог кинулся он вплавь. Холодная октябрьская вода обожгла ему тело до костей. И почти без сил выполз он на левый берег. Но услыхал перебранку и скрип уключин на воде — погоня шла в лодке — и впритруску кинулся к ближайшей деревне. Там ему дали обогреться, нашли рваный пиджак и опорки. Он отсиделся в избе до другой ночи и двинулся мимо Перемышля к Козельску: хотел навестить отца.

И в то утро, когда из Зимнего дворца матросы вывели трясущихся от страха временных правителей, а Ленин уже был в Смольном, дядя Иван легким стуком в окошко разбудил деда Семена. А рядом с дядей стоял отец, опираясь, на суковатый, кривой дрючок.

К обеду дядя Иван дознался, что застрелить Потапа подбила кулаков Бурманша.

— Гражданская война началась! — сказал дядя Иван в Совете. — Неча ждать милости от господ. Рубить их надо под корень!

И ночью вспыхнул деревянный барский дом в Кудеярове — старые хоромы немца, крытые черепицей. Барыню не тронули: она выскочила к людям в нижней юбке, в мужнином егерском пиджаке, обратала серого жеребца и ускакала в Сухиничи.

Как и говорил дядя Иван: срубили немца под корень. И четыре дня делили его землю по едокам, вымеряя ее самодельной саженью, похожей на циркуль.

Дядя Иван с отцом и с Потапом оформляли в деревне документы на новые наделы, раздавали зерно на посев, выделяли скот бедноте. А в селе мужики и бабы сбивались по вечерам грозной толпой перед барским белокаменным домом. Но все не решались запустить кирпичом в бемские стекла генеральши и начать штурм: Петька Лифанов слонялся возле усадьбы с винтовкой.

Три вечера просидел на крыльце дед Семен после ужина: все прислушивался, как день ото дня нарастал гул в толпе. Подсаживалась к нему мать, зябко кутаясь в большой платок.

— Ты уж не ходи, батя. Не выйдет из тебя разбойник.

— Помолчи, Анна. Не трави душу!

— И Варьку мне жалко. Ну, пускай барыня, а ведь своя — сельская. Вы же ее по миру пустите.

— Жалка у пчелки! Меня пороли, так Варька твоя не плакала.

— Давно это было, быльем поросло.

— Землю я стал пахать, кто рыжего Вадю вызвал?

— Так баба — она баба и есть! Ей ли мужнино добро не жалеть?

— Мужнино, мужнино! — передразнивал дед Семен. — Об себе небось хлопотала. И думать забыла, как в поневе бегала: цаца, других не лучше!

— И Петька вон с ружьем ходит. А ты сгоряча-то и на рожон кинешься.

— Да не в Петьке дело! Мы его мигом прижучим! Ты скажи, чего Варька сидит тут? Прямо по рукам вяжет!

— Ивана с Лешенькой нет и Потапа. С ними был куда смелей.

— Жди их, жди! А народ-то, вишь, совсем дозрел. Руки у него чешутся.

Видно, и дед Лукьян чего-то ждал, и другие мужики: в кучу сбивались, горланили, а рукам воли не давали. И Димка решил: берегли они Варьку, три ночи не спускали с нее глаз. Она успела снести какое-то барахлишко своему папаше — Митьке Казанцеву. А потом увезла в Козельск на подводе двух своих девчонок, белье и столовое серебришко.

Людей охватил хмельной угар. Дед Лукьян вышел из хаты с ломиком, крикнул деду Семену:

— Пошли, Сеня! Бери топор або вилы. Сам видишь — без нас и народ неполный, без нас и квас не квас!

И деды, загремев на крыльце железом, шаркнули подошвами по обмерзшей земле и ушли в темноту.

Димка проспал. Он накинул пиджак, когда мать запалила свет в кухне, тяжело опустилась на коник, уронила руки на стол.

— Не ходи! — сказала она Димке упавшим голосом. — Прошу тебя!

— Што ты, што ты! Да не могу я дома сидеть! — крикнул Димка с порога.

— И с чего вы, Шумилины, все такие разбойники! — послышалось ему вслед.

Димка догнал дедов. Они уже вышли на площадь и молча встали перед черной стенкой людей. Зашевелились бабы: стали напирать сзади и несмело подталкивать к высоким деревянным воротам деда Лукьяна, который знал все входы и выходы в белокаменном барском доме.

Дед Лукьян снял шапку, перекрестился, плюнул на руки и ловко сунул ломик в воротную щель. Заскрипела, затрещала подсохшая старая доска. Кто-то подмог плечом, еще навалились двое, и в широкий проем ворот, озираясь по сторонам и тесня друг друга, черной лавиной кинулись люди.

Петька Лифанов побежал на почту — отбивать телеграмму в Козельск.

Старый почтмейстер — Петр Васильевич — вышел на стук в подштанниках, засветил огонь в конторе, терпеливо выслушал Петьку и вдруг зашумел в голос:

— Я тебе дам депешу, сукин сын! Люди на праздник идут, а у него донос в башке! Шалишь, брат! Кончились твои временные! И катись ты отсюда, пока голова цела! Слышь, тебе говорю! Закрыта почта, закрыта! А то револьвер достану! — И, поддерживая рукой подштанники, грудью двинулся на оробевшего Петьку и мигом выставил его за дверь.

Мужики решили начать с веселых поминок по барину, по всей дворянской жизни и забрались в подвал, где за потайной железной дверью еще со времен покойного генерала хранилось всякое винишко из бессарабских подвалов князя Сангушко.

— Год семьдесят седьмой, — при свете огарка прочитал дед Семен на бутылке. Он стукнул длинным горлышком по обушку топора и осторожно приложился, чтобы не порезать губы. — Знал, что пить, его превосходительство: и портянкой пахнет, и клопом, и фиалкой!

И бутылка пошла по кругу. За ней — другая, третья.

Аниска со Стешкой и молодые солдатки кинулись на верхний этаж, в покои генеральши — брать бельишко, духи и пудру, платье и шушуны, одеяла и подушки. И подняли страшный крик из-за персидской шали, которую успела схватить Ульяна.

Мужики подобрались поначалу к стенному сейфу: поковыряли на нем краску, но без Потапа вскрыть не смогли. Разъярились, что не взять им генеральшино золотишко, бросились выставлять рамы — оглоблей, дрючком, топором, стулом, сапогом, валенком либо лаптем. И полетели в широкие окна столы и кресла, диваны, буфет и три шкафа, стулья, лампы, каминные ширмы, тумбочки и старинные часы в высоком и узком стеклянном ящике. И никто не подбирал обломков на мерзлой земле.

Деды — Семен и Лукьян — распалили себя в генеральском подвале, но головы не потеряли и повели стариков и старух шуровать на скотном дворе. Заржали кони в чужих руках, замычали коровы, оглашенно закудахтали куры.

Дед Семен докликался Витьку, подвел к нему меринка, велел стеречь склад с зерном’, чтоб разделить семена утром, когда рассеется туман в голове. А сам вывел из коровника молодую ярославку с белым боком и с большой салфеткой на лбу.

— Веди домой! — сказал он Димке. — А я Лукьяну корову подберу. Пущай хоть на старости лет попьет молочка вволю. Колька, не забоишься корову вести?

— Безрогую бы, дедушка! С рогами-то страшно.

— Не промахнись, парень. Бодливой корове бог рог не дает. Ну, бери безрогую, догоняй Димку!

Гомон стоял страшный, и земля тряслась: из окон выбрасывали барахло; гуртом гнали обеспокоенный скот; по задубелой мерзлой земле тарахтели брички, тарантасы, дрожки; грохотали сани, бочки; визгливо гремели тазы, кастрюли, ведра, лохани.

Ребят и девчонок долго держали при себе, и одних не пускали в дело: им пришлось лишь под утро зачищать кое-что после взрослых.

Настя ухватила фарфоровую куклу с отбитой левой рукой, в голубом платьице, с розовой ленточкой в русой косе. Кукла открывала карие глаза, и девчонки умирали от зависти: никто из них не видал такой удивительной игрушки. Сила сгреб в охапку крокет: с молотками, полосатыми шарами и железными воротцами. Колька выискал и надел меховую жилетку и унес на руках — от пояса до подбородка — большую стопку книг. Филька нашел колоду карт и тяжелое шомпольное ружье о двух граненых стволах. Димка доискался, где спрятаны охотничьи Вадины лыжи — широкие, с медными винтами и оленьей шкуркой, чтоб не ерзала подошва.

Сделали второй заход — на чердак флигеля, где взрослые лишь попинали ногами старые венские стулья, картонки и пустые ящики. При свете фонаря Димка разыскал под хламом круглую фанерную коробку. Расстегнул ремешок, поднял крышку и остолбенел: золотом сверкнула расшитая по черному шелку шляпа камергера. А под ней лежал большой желтый ключ: его носил старый генерал сзади, ниже поясницы, когда заходил в покои к императору.

Филька глянул на шляпу и засвистел.

— Давай на ружье сменяем! — несмело предложил Димка, боясь, что Филька откажется. — Золото отпорешь, всем на загляденье подушку вышьешь, ты ведь мастак. А из шляпы мамка картуз выкроит.

Филька подумал, посопел и прогундосил:

— А ключ?

— И ключ отдам! А ружье? На што оно тебе? Вся и радость — дверь подпирать, замест палки.

— Может, еще чего дашь? — не сдавался Филька.

— По рукам! Все, что ни найдем, — твое!

— Ну, по рукам! — И они побежали домой меняться.

Утром приехал дядя Иван с отцом и с Потапом: все село дрыхло после бессонной, угарной ночи. В пустых окнах деревянного флигеля и белокаменного дома генеральши свободно гулял предзимний свежий ветер, кружил на полу бумагу и тряпки, воронкой завивал пыль и сор, трепыхал не сорванные кое-где обрывки занавесей.